Дыхание грозы - Иван Мележ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Молчи, ты! — не выдержал Василь.
Он сказал с таким гневом, что она от неожиданности онемела. Отозвалась со злой радостью:
— А-а, не нравится! Жалко стало!..
Василь повернулся к ней так свирепо, что она замерла.
Знала эти внезапные приливы гнева. Он и впрямь готов был вцепиться в горло ей. Несколько минут еле сдерживал дыхание.
Она отодвинулась к стене, лежала молча, прислушивалась. Когда он успокоился, снова начала всхлипывать:
— И не скажи ничего!.. Слова не скажи!.. Сам вытворяет такое!.. А не скажи!..
Василь матюгнулся. Откинул одеяло впотьмах, стал искать опорки. Сорвав свитку с крюка, накинул на плечи, стукнул дверью. Долго сидел на холодных ступеньках, не мог остыть.
С этого вечера Маня побаивалась клясть при нем Ганну.
Вздрагивала только в плаче, упрекала, грозилась уйти. Он, как и прежде, лежал, отвернувшись от нее, молчал, думал свое. За все ночи ни одним словом не повинился он жене.
Слушая ее, заново вспоминая все, что было у них с Ганной, Василь не чувствовал ни стыда, ни вины перед Маней. Не тревожили Василя и ее угрозы: "Уйду! Брошу все. Чем так мучиться… Живи, тешься с етой своей!.. Уйду! Лучше уж одной! Чем такое…" Иногда бывало и так, что Василь, лежа рядом, не слышал ни жалоб ее, ни угроз: когда она всхлипывала, грозилась, он мыслями, воспоминаниями вырывался из тьмы, из домашнего удушья на волю, видел поле, пригуменье, Ганну. Слышал Ганнин голос, видел Ганнино лицо, блаженствовал, строил вдвоем с нею неизведанное счастье…
Ему было жаль матери, неловко было перед дедом; хата одна, — знал: они не спят, слышат все. Нередко ловил слухом, как мать сдерживает нелегкий вздох, как дед ворочается на печи. Поворачивался к жене лицом, жестким, свирепым шепотом приказывал:
— Уймись!.. Сейчас же!..
Его неласковость к жене переходила в жестокость: ни разу не попытался Василь успокоить Маню хоть словом. Не только потому, что не умел, а и потому, что не хотел. Однажды ночью она прислонилась к его спине, ласково погладила.
Потом даже поцеловала. Василь, и прежде не любивший «лизанья», неприязненно шевельнул плечом, как бы приказывая отстать. "Выдумала! Нашла время!.." — подумал он, как о нелепом. Но она не отодвинулась, снова стала прижиматься к спине, ласкать его. "Не было ничего, — услышал оч неожиданно горячий, удивляюще веселый шепот. — Не было! Мать правду говорит! Выдумали все, наговорили! Бугай сам выдумал и пустил по селу! Пустил, а другие ухватились!.. Им давно хотелось етого!.. Завидно было, что хату такую ставим! А все ухватились! Со зла, от зависти!.." Она вдруг обняла его, прижала так, что ему трудно стало дышать; он, может быть, впервые почувствовал, что она такая сильная.
Она повернула его к себе: "Васильке, хороший!.. Никто нас не разлучит!.. Я тебя буду почитать, что б там ни говорили!.. Не буду слухать никого!.. Одного тебя! Одного!.."
Она начала ласкать его, целовать так жадно, порывисто, что он не узнавал ее. Что вдруг случилось с нею, такой ленивой, неповоротливой, часто на ходу дремавшей!
— Ну, чего! Чего ето ты! — недовольно отвел Василь ее руку.
Маня притихла. "Ты не злись! — попросила его послушно, кротко. — Я ето от радости… Думала уже, что конец. Уйти уже думала, домой…" В это время заплакал ребенок, она встала, взяла его, лежа стала кормить. "Сосет, как пиявка!.. — промолвила довольно. — Пока все не вытянет, не оторвешь!.. Здоровый… Как бык!.. — Накормив сына, положила меж собой и Василем: Полежи вот тут, с батьком!.. Позабавляйся!.. Давно не лежали вместе!.. Сказала Василю: — Думаешь, он малый, дак не чуег, с кем лежит! Батько или кто другой. Чует все, понимает…" Когда малыш заснул, положила его в люльку, снова стала ласкать Василя. Василь не отводил ее руки, не говорил грубых слов, однако на ласки, как и раньше, не отвечал. Она скоро перестала гладить его и лежала уже молча, тоже думала о чем-то.
Что может сделать одно прикосновение тихого, теплого тельца ребенка… Василь ощутил, как в хмурую неприязнь его вошли щемящая жалость к маленькому сыну и чувство вины. Появилось в душе что-то чуткое, нежное, оттого уже прислушивался к Мане; в голову пришло вдруг: о чем она думает? Она долго молчала. "Не было ничего, правда?..
Правда? — произнесла она тихо и уже с сомнением, как бы растерянно. Не было? Матка правду сказала?.. Не было? Правда?.."
Он знал, что она обрадовалась бы и лжи его, но молчал.
Она ждала, надеялась, а он молчал, будто говорил: что было, то было, чего тут скрывать.
Она сама отодвинулась, уткнула голову в подушку. Василь уловил, как мать на полатях тяжело вздохнула.
2В той затаенной, запутанной жизни, которая скрывалась под привычной, обманчивой обыденностью забот, больше всего неопределенности, противоречивости было в мыслях у Василя.
Шли день за днем, а Василь никак не мог решить чтолибо твердо. Все будто плутал на раздорожье.
Были, правда, и теперь минуты, когда сердце полнила решимость. Когда чувствовались необычайный подъем, легкость и счастье. Он будто снова был с Ганной, и Ганна была — его.
И никого не было меж ними, и никого вокруг. Были, виделось уже, мужем и женой. Не сходились втайне, крадучись, а жили вместе, в одной хате. Шли вместе в поле, вместе заботились о хозяйстве. Василь просто воочию видел, как она несет траву поросятам, как доит корову. В темноте душных ночей грезилось, как она подходит к кровати, ложится рядом.
Как лежит, прикасаясь к нему грудью. Как он пальцами обхватывает горячую округлость ее плеча; как рука скользит за спину ей — как он прижимает ее. Он чувствовал, что в нем, от одних только мыслей, все внутри горело нетерпеливым, всепроникающим пламенем. Тогда мстительно, злорадно вспоминал: "Правду говорила: какая ето жизнь, если, не любя, мучишься! Зачем и жить так! Кто меня привязал навсегда — ходить век при етой, не любя! Женился, так можно и разжениться! Не то, не старое время. Теперь не то, что прежде!.."
Но вот же беда, и легкость и ясность вскоре куда-то про. падали. И пропадала решительность. Из головы улетучивался, выветривался хмель. Овладевало холодное, тяжелое раздумье: все снова начинало видеться шатким, запутанным, неясным. Куда ни подайся — чащоба и чащоба: цепляется за ноги, за руки, колет лицо. "Кто привязал навеки? А разве не привязан? Привязан, да еще не одной веревкой!.. И привязан, и связан по рукам и ногам!" Чем дальше отдалялись вечера, ночи, когда впервые почувствовал себя на запутанном вконец раздорожье, тем меньше горечи было в мыслях, меньше жгло. Будто притерпелся к беде. Невесело плелся не раз уже хоженными бороздами рассуждений, каждый раз спотыкался об одно и то же. И все более безнадежно видел, что выхода нет, что все затянулось в узел, который не развязать.
Только — резать: резать по своему сердцу…
Днем почти не бывало горячечных видений. И мысли были более тяжелые, медлительные, и все вокруг рисовалось еще более запутанным, нерасторжимым. Все, куда бы ни посмотрел, напоминало о том, что живет на земле, среди людей.
Видел ли деда, мать, ребенка, шел ли по двору, нес ведро воды коню, или с пригуменья глядел, как ходят по опустевшим огородам, едут по голому полю люди, или просто смотрел на ветхие, замшелые стрехи, — грудь сжимало ощущение сложности всего в мире, незыблемости, прочности извечных порядков.
Никогда еще столько не передумал, как в эти дни, и никогда не было в его мыслях столько неслаженности, противоречивости. То он готов был уже смириться с тем, что есть:
"Как сложилось, так тому и быть — не переменишь. Поздно менять. Раньше надо было думать, вначале…" Тогда порою упрекал в мыслях Ганну: "Не захотела вместе, когда можно было. Глушаковского счастья попробовать захотела. Спохватилась теперь, когда все так запуталось!.." То вдруг в отчаянии находила решимость: "Уйду, брошу все! Пропади оно пропадом! Чтобы век из-за него мучиться!.."
Уже шел, чтоб объявить всем. Шел решительно, потом замедлял шаг, совсем останавливался. Как он бросит все: такую землю, хату, коней, лучшую-долю того, что нажил!
Лучший свой нажиток!
Он будто спорил с собой. Едва не все время, когда мог трезво рассуждать, беспокоило его, угнетало сознание какой-то незаконности, недозволенности этого счастья. Будто никакого права не имел он теперь на это — на любовь, на Ганну. Будто он хотел взять то, что не дозволено было брать. Будто преступал закон. "Не вольный, не молодой уже!" — укорял кто-то рассудительный в мыслях Василя.
Твердил неизменно, неотвязно: "Ганна по душе?! Мало что по душе! Мало что хочется! Прошла пора, когда делал, как хотелось! Не парень уже! Человек взрослый, хозяин! Дак и делай как взрослый, как хозяин!.." Приученный всю жизнь терпеть, убежденный, что жизнь — терпенье, он и тут чувствовал: надо терпеть. Будто присудила судьба: то, что когдато толкало Ганну к Евхиму, теперь не пускало к ней Василя!