Имена - Дон Делилло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иногда я спрашиваю себя, в чем назначение убийцы? — сказал Эммерих. — Не он ли тот человек, к которому приходят, чтобы сделать признание?
— Он был неправ, — сказал я, удивленный собственной поспешностью. — Вам не в чем было признаваться.
— Разве что в том, насколько я похож на них.
— Все похожи на всех.
— Вы не можете так думать.
— Не уверен. Формулировка не совсем точная.
— У каждого есть что-то общее с другими. Вы это хотели сказать?
— Я сам не знаю, что я хотел сказать.
Его голос потеплел. Он старался не задеть, не оскорбить.
— Что вы видите, когда смотрите на меня? — спросил он. — Вы видите себя через двадцать лет. Это здорово отрезвляет, правда? Наше сходство — что-то вроде препятствия у вас на пути, которое вы не можете обогнуть. Почти все, что я говорил, вызывало у вас возражения. Хотя в последнее время этого меньше. Вы словно начали перестраховываться. Но вы видите себя, Джеймс, разве не так?
Одинокий, слабовольный, беззащитный, шагает по лестницам через ступеньку. Был ли он прав? Я никогда полностью не понимал Оуэна, его мотивов, его внутренних целей и настроений. Но от этого наше сходство становилось лишь еще более правдоподобным.
Ступни плотно прижаты к земле, вес — на голенях, предплечья опираются на колени. Они сидели в одном из бункеров. Сингх тер друг о дружку два продолговатых камня, обтачивал их, не переставая говорить. Он был похож на говорящий механизм. На протяжении одной длинной фразы он переключался с хинди на английский и на санскрит. Он внушал Оуэну страх. Этот человек явно находился на грани безумия. Он выглядел как сумасшедший, говорил на дикой смеси языков, иногда разражался жестоким и буйным смехом — глаза закрыты, разверстый рот полон гнилых зубов. Оуэн слушал его почти с полудня, весь долгий бледный вечер и часть ночи. Он был переменчив и гибок, то устрашал, а то словно заискивал. Не настоящий игрок, не приверженец строгих правил, подумал Оуэн и подивился глупости этого соображения. Сингх был точно наэлектризован — полоумный мессия с крупнозернистым лицом в копне пыльных кудрей. Он опускал камни только затем, чтобы нарисовать в воздухе кавычки около слова, в которое он вкладывал иронию или двойной смысл.
— Тар. Это сокращенное marust’hali. Обиталище смерти. Я скажу вам, почему я люблю пустыню. Пустыня — это решение. Простое, неизбежное. Математическое решение, применимое к делам нашей планеты. Океаны — это мировое подсознание. Пустыни — брезжащее сознание, простое и ясное решение. В пустыне моя голова работает лучше. Там, снаружи, мой ум похож на чистую табличку. В пустыне все значимо. Самое простое слово имеет огромную силу. И это кстати, потому что это часть индийской традиции. В Индии слово имеет огромную силу. Не то, что люди хотят выразить, а то, что они говорят. Смысл сказанного не играет роли. Важны сами слова, и только. Индуска старается не произносить имени мужа. Каждое произнесение его имени приближает этого человека к смерти. Вы знаете. Я ведь не открываю вам ничего нового, правильно? Индийскую литературу съели белые муравьи. Рукописи на коре и листьях — изглоданы, сгрызены, истреблены. Вы знаете. В любом случае, Индии не нужна литература. Это лишнее. Индия — мозг мира. Танцующий Шива, знаете? Натуральный ребенок в движении. Когда мы покинем эти края, я хочу поехать на север Ирака изучать езидские тайные писания. Чтобы поверить в этот алфавит, надо его увидеть. Немного от ивритского, немного от персидского, немного от арабского, немного от марсианского. Эти писания тайные, потому что езиды живут среди мусульман и терпеть их не могут. Полное взаимное отвращение. Если езид услышит, как мусульманин молится, он или убивает беднягу, или кончает с собой. Так, по крайней мере, написано в книге. В тех краях есть и другие интересные алфавиты. Может быть, отправлюсь в болота. Я взял бы с собой женщину, если бы она не решила уморить себя голодом. Готов трахать ее отсюда до воскресенья, или как там в пословице. Таких, как она, трахаешь с удвоенной силой, правда? У каждого звука только один символ. Вот в чем гениальность алфавита. Просто и неизбежно. Очень естественно, что это произошло в пустыне.
— Я не хочу вас прерывать.
— Мне некуда спешить, — сказал Оуэн. — Я бы с удовольствием отложил конец на неопределенное время.
— Я хотел бы услышать его.
— А я не хочу рассказывать. Это становится все труднее и труднее. Чем ближе мы подходим к концу, тем больше мне хочется замолчать. Не знаю, смогу ли я снова пережить все это.
— Я прервал вас, чтобы спросить об отношении Сингха к пустыне. Там правда есть что-то ясное и простое?
Оуэн посмотрел в затененный угол комнаты.
— Сингх как-то сказал мне с заговорщическим видом, пристально глядя на меня своими тусклыми глазами: «Ад — это место, в котором мы находимся, сами не зная того». Я не совсем его понял. О ком он говорил — обо мне и о себе или обо всех остальных? О тех, кто сидит по домам и квартирам, в уютных креслах? Может быть, ад — это отсутствие осознания? А если ты понял, что ты там, это уже побег? Или ад — единственное место в мире, которого мы не видим таким, как оно есть, единственное место, которого мы никогда не узнаем? Может, он это имел в виду? Ад — это то, что мы говорим друг другу, или то, чего мы не можем сказать, что находится вне нашей досягаемости? Его фраза поразила меня. Я боялся пустыни, но меня тянуло к ней, тянуло к противоречию. Люди придут, чтобы заполнить это пустое место. Оно пустует ради того, чтобы люди хлынули туда, чтобы заполнить его.
Теперь он говорил нараспев, голосом почти невероятной чистоты и звучности, с величавой размеренностью. Я бы назвал эту размеренность похоронной.
— Постичь пустыню по-настоящему. Изучить ее географию и язык, носить аба и кеффийе[37] почернеть под ее жарким солнцем. Прийти в Мекку. Вообразите только, вступить в город с полутора миллионами других паломников, пересечь границу внутри границы, совершить хадж. Какие колоссальные страхи должен преодолеть человек вроде меня, привыкший свято чтить одиночество, свое маленькое личное пространство для жизни и существования. Но вы только подумайте. Одеться как хаджи, в два куска белой ткани без швов, каждый паломник в двух кусках белой ткани без швов, а нас больше миллиона. Семь раз обойти вокруг Каабы. Вообразите себе гигантский куб в черной драпировке, на которой вышиты золотом стихи из Корана. Первые три круга нам полагается бежать трусцой. Есть и другие случаи, когда большие массы людей собираются вместе во время хаджа, — на равнине Арафат или на три дня в Мине[38], но именно это кружение вокруг Каабы запало мне в душу с тех пор, как я услышал о нем. Три круга бегом — может быть, сто тысяч человек, одетых в белое, бегут вокруг огромного черного куба, могучий вихрь благоговения и преклонения. Тебя почти несут, ты стиснут со всех сторон, вынужден двигаться вместе с толпой, у тебя перехватывает дыхание, ты один из них и одно с ними. Вот что привлекает меня в таких вещах. Покориться. Сжечь свое «я» среди песчаных холмов. Стать частицей поющего людского вала, белых городов, палаток, усеявших равнину, столпотворения перед Великой мечетью.
— А мне хадж всегда казался чем-то вроде толкучки в переполненном автобусе.
— Но вы понимаете, что привлекает меня в таком беге?
— Чтобы почтить Бога — да, я бы побежал.
— Бога нет, — прошептал он.
— Тогда вы не можете бежать, вы не должны бежать. Ведь в этом нет смысла, правда? Это глупо и пагубно. Если вы делаете это не ради того, чтобы почтить Бога или подражать Пророку, тогда это ничего не значит и ничего не дает.
Он умолк так, словно у него что-то отняли. Ему хотелось развивать тему дальше, хотелось поговорить всласть об этом пугающем соблазне, но мое возражение было из тех, с какими он не умел справляться. В этом отношении он походил на ребенка — прятал за молчанием свою горечь и обиду.
— О чем еще говорил вам Сингх?
— Он говорил о мире.
— И что случилось потом? — спросил я.
Он говорил о мире.
— Наш мир стал осознавать себя. Вы это знаете. Это проникло в самую суть мира. Тысячи лет мир был нашим убежищем, нашим спасением. Люди прятались в мире от своего «я». Мы прятались от Бога и смерти. Мир был местом, где мы жили, а наше «я» — местом, где мы теряли рассудок и умирали. Но теперь мир обрел свое собственное «я». Как, почему, неважно. И что творится с нами теперь, когда у мира есть «я»? Как можем мы произнести самую простую вещь и не попасть в ловушку? Куда нам идти, как нам жить, кому верить? Вот что я вижу — мир, осознающий себя, мир, в котором негде спрятаться.
Кожа на его лбу и щеках была шероховатой на вид, как шагреневая. У него были длинные запястья и кисти. Постепенно два камня начали приобретать слегка заостренную форму. Он тер их друг о друга час за часом, день за днем. У Берн появились галлюцинации. Слышно было, как она стонет и повторяет нараспев какие-то фразы. Она выползала помочиться на четвереньках. У них кончилась еда, и трое мужчин отправились на поиски отбившейся от стада козы. Сам не зная зачем, Оуэн пошел в хранилище к Берн. Затвор был на месте — глиняная крышка футах в трех от земли, которую фиксировал деревянный брусок, пропущенный в два гнезда. Оуэн снял крышку и наклонился, вглядываясь в бункер. Она сидела в темноте. Пол был усыпан сухими стеблями и травой. Ее лицо повернулось к нему и застыло без признаков узнавания. Он мягко предложил ей принести воды, но отклика не последовало. Он стал рассказывать ей, что запах корма для животных напоминает ему о детстве, об элеваторах для зерна и ветряных мельницах, о херефордах[39] в загонах для погрузки скота, о погнутой металлической вывеске на кирпичном домике у окраины города (он не думал о ней тридцать лет): «Фермерский банк». Он стоял около бункера, глядя на ее запрокинутое лицо, белеющее в затхлом воздухе. Она смотрела на него.