Ссыльный № 33 - Николай Николаевич Арденс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Полноте испытывать себя, — увещевал его Аполлон Николаевич, стараясь снисходительно улыбаться и как бы рассеивая намерения своего друга. — Да вы точно вглядитесь в себя: натура ли в вас говорит или один головной восторг? Проверьте, Федор Михайлович, и исчислите все ваши великодушные мысли.
— Ишь какие мне загадки загадываете!.. Знайте — исчислено и разгадано, и других намерений нет, как только послужить делу. Нужнейшему делу.
Аполлон Николаевич лениво зевнул и при этом заметил:
— Слог-то у вас, Федор Михайлович, этакий сочный и многообещающий, и душа… Душа ласковая и бурная… Беречь ее надо, беречь…
Под утро, чуть только стало светать, Федор Михайлович приподнялся на руку, оглянулся и увидел сладко спящего Аполлона Николаевича.
Где-то в печке за стенкой трещали дрова. Шторы были спущены, и в комнате стоял густой мрак.
Федор Михайлович проснулся с какой-то тяжестью. Сон ли дурной растревожил его или мысли забились в голову шпигующие и насмешливые, но в груди давило.
Он опустился снова на подушку, протяжно вздохнул и тут почувствовал головную боль.
Когда он снова пробудился, то увидел на столе самовар, пылавший жаром, и сам Аполлон Николаевич уже сидел за столом и держал в руках какие-то листочки. На его голубом галстухе играли нежнейшие лучи Авроры, и сам он весь как бы светился мглистым утренним рассветом.
Чай пришелся по вкусу и освежил Федора Михайловича.
— Итак… нет? — спросил Федор Михайлович медленно и внушительно.
— Нет, — сокрушенно ответил Аполлон Николаевич и посмотрел с чрезвычайно доброй и изысканной улыбкой на Федора Михайловича. В этой улыбке была заключена целая бездна сожаления о том, что он никак, никак не может исполнить такую важную и тонкую просьбу друга. — Нет и нет…
Федор Михайлович откинулся на спинку стула и провел рукой по вискам.
— Не нужно говорить, что об этом — ни слова? — спросил он вкрадчиво.
— Само собой! Само собой! — деликатно и как бы раскрывая полностью свои объятия, ответил Аполлон Николаевич, причем в тоне его даже послышался укор: мол, как Федор Михайлович мог и подумать нечто иное.
— Слишком шумно становится на земле, Федор Михайлович, — не находите ли вы этого? — добавил Аполлон Николаевич, идя вслед за Федором Михайловичем в прихожую и тонко посмеиваясь на ходу. — Слишком много развелось друзей человечества, — того и гляди зажгут мир со всех четырех концов. Но знаете ли что? Я тушить не стану… Пусть горит сей презренный и ничтожный мир! Пусть! Надоело возиться с ним…
— Это вам-то надоело? Впрочем, и я не прочь бы разделаться с ним, — заметил небрежно и торопясь Федор Михайлович. — Уж такая шатость нравственных оснований! Такая шатость…
На том Федор Михайлович и покинул деликатнейшего Аполлона Николаевича.
Новый и неожиданный посетитель «пятниц» весьма любопытствует насчет фурьеризма
К весне в столице снова развилась холера. В грязных телегах свозили зараженных в больничные бараки на окраины города по 300—400 человек в день. Пошли вести о холере и в армии, которая двигалась уже в Венгрию. Говорили, что десятки тысяч солдат уже погибли на полях Польши.
Столичные разговоры сосредоточились на смерти, которая всех подстерегала каждую минуту и у каждого угла. К тому же весна стояла гнилая и ветреная — снег не снег, дождь не дождь.
К концу марта царь решил отправиться на открытие дворца в «первопрестольную», а оттуда в Варшаву, поднять своим путешествием «дух» в народе ввиду предстоявших военных операций — «усмирения» поднявшихся за свою независимость венгерцев. Революция в Европе не давала спать Николаю.
В газетах зажужжали патриотические шмели, и господин Погодин, вслед за прочими, заголосил: Да здравствует святая Русь! Да здравствует купечество! Да здравствует крестьянство! Да здравствует благородное воинство! Да здравствует ученое и пишущее сословие! Да здравствует, да здравствует весь православный народ!
Под этот умилительный крик в Петербурге и Москве начались гульба и площадные зрелища, раздавали цигарки, пили ренское вино и играли на скрипках и цитрах по повелению начальства. Над городом смельчаки пытались подыматься на воздушных шарах, окончательно сбивая с толку суетливых и заметавшихся столичных жителей.
На площади у Покрова стояла невылазная грязь. К дому Михаила Васильевича были проложены деревянные мостки, теперь сплошь покрытые жидкой, глинистой грязью.
Михаил Васильевич по заведенному обычаю ежедневно возвращался в послеобеденное время из министерства, тщательно счищал с себя грязь и погружался в чтение книг.
Пятницы же бывали у него днями особого значения. В эти дни он редко ходил на службу, уж разве в самых необходимых случаях, по причине особой нужды в нем со стороны иностранцев.
На собраниях у него бывало по-прежнему шумно, и по-прежнему посетители были чрезвычайно разнообразного направления мыслей и положения. Иные вспыхивали в его доме и внезапно погасали где-то в темных пространствах столицы, так что Михаил Васильевич их уж больше не видывал.
Вспыхнул Тимковский, проговорил шесть «пятниц» и умчался в Ревель — пропагандировать фурьеристские идеи; замелькал Плещеев и вдруг исчез в Москву — тоже с мыслью создать кружки; Данилевский, Ханыков, Дебу, Баласогло, Ольдекоп, Черносвитов и прочие то появлялись, то скрывались в своих углах.
Словом, не было единого русла в этой многоводной реке. Михаил Васильевич, впрочем, и не тужил по руслу: свою роль он полагал во внушении и в передаче обществу высоких социальных идей. И тут он вполне и во всем успевал, завоевывая себе должное признание. Одно только его частенько смущало — это были кружки из его же посетителей, которые велись где-то на стороне, помимо его, и, видимо, заняты были вопросами и делами, до которых не проявлял внимания всеми ценимый Михаил Васильевич.
В одну из «пятниц» у Петрашевского Федор Михайлович решил прочесть присланное ему Плещеевым письмо Белинского к Гоголю по поводу злополучного сочинения «Выбранные места из переписки с друзьями».
Федор Михайлович близко подсел к столу, вынул Из левого нагрудного кармана несколько листков бумаги, положил их с твердостью, сквозь которую замечалось и волнение, на стол и, подперев правой рукой голову, начал читать, сперва тихо, но постепенно все более и более разгорячаясь. Слова выговаривались с четкостью и с возмущением, словно Федор Михайлович слышал в себе голос самого Виссариона Григорьевича и доподлинно передавал его. С особым ударением он произносил значительнейшие, по его мнению, фразы — касательно России и ее судеб. С повышением в голосе было произнесено: «Она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек…» Федор Михайлович вскоре отнял пальцы от правого виска и в обе руки взял листочки, еще