ЧЕРНОВОЙ ВАРИАНТ - АБ МИШЕ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В день начала восстания, 19 апреля, фашиствующий польский орган “Редут” облил клеветой евреев и “жидокоммунию”. (Еще будет: “Информационный бюллетень” АК 27 мая похвалит за вооруженную борьбу “граждан гетто, ранее чуждых нам” и отметит, что только воюя “евреи очистились перед историей”. Еще будет: погибшего еврейского боевика Михала Клепфиша спустя год польский генерал Сосновский посмертно наградит серебряным крестом “За воинскую доблесть” и националисты обвинят генерала в “профанировании высшего польского ордена”. И еще будет в августе сорок четвертого варшавское восстание и выйдут из укрытий воевать вместе с поляками немногие уцелевшие бойцы гетто и будут их уничтожать националисты из числа польских повстанцев. Один отряд АК освободит из лагеря на Гусиной улице триста сорок восемь евреев, а другой отряд АК станет этих евреев мучить и убивать).
Зигельбойм мог прочесть также нелегальную газету “Польша жива” от первого мая. Там восстание в гетто называлось “инцидентом” и говорилось: “нам эти дела совершенно чужды”. Замечательные слова! Чего после них стоил последний крик евреев Лондону: “Героическая борьба гетто имеет еще несколько опорных пунктов. <...> Потрясающие зверства немцев. Множество евреев сгорело живьем. Тысячи расстрелянных... Немцы жгут поочередно блоки домов... <...> Вырвавшихся из гетто хватают и расстреливают на месте. Боевая Организация Евреев по-прежнему в гетто. Эпопея его героизма приближается к концу. <...> А мир свободы и справедливости молчит в бездействии. Поразительно. <...> Телеграфируйте немедленно, что сделали. Ждем финансовой помощи для остатков спасающихся”.
“Телеграфируйте”... Телеграфировать было нечего, да и шли телеграммы туго, спотыкались на пути: например, эта депеша, высланная из гетто 3 мая, была передана поляками в Лондон только 11 мая, а до адресатов дошла 21 мая вместе с радиограммой от 28 апреля. Одно послание БОЕ в Лондон вообще не поступило. Что причиной тому? Технические трудности? А может быть, та самая антиеврейская пропаганда?
Так печально получалось: слова евреев не вели ни к чему. И его, Зигельбойма, слова не вели ни к чему. Колесо еврейской истории набирало обороты под уклон, он не мог не только остановить, даже замедлить его убийственный ход, руки срывались, соскальзывали с обода, смазанного патокой пустой болтовни.
“Пускай умрут”, - сказали те, в гетто. Карскому. Для личной судьбы еврейского депутата Зигельбойма - прекрасный выход: уйти от горечи бессилия, от постыдного неприсутствия в гетто, от неучастия в общем бою. Но собственный покой для него не соблазн - ему хватит сил жить. А умирать ради “общественного мнения”... Он - стреляная птица, ему ли не понимать: смерть - пустое, никого она не тронет, две строки полицейской хроники... Совесть, справедливость, жалость - старомодные бирюльки салонных импотентов. Тем более сейчас: крохотная смертишка на фоне гигантской, в миллионы трупов, смертищи... Бесплодная демонстрация. Но - вдруг?.. Последний шанс – и выигрыш?!
Стоп, - останавливал себя Зигельбойм, - ходи по земле. Твоим ли трупом переломить еврейскую судьбу?.. А как насчет Давида и Голиафа? - спрашивал он себя и отвечал себе: сказки. Красивые библейские сказки. Утешение слабым.
Утешение? Или - назидание? Не остановить, так хоть стать ухабом на пути... Давид Хохберг собой затыкает вход в бункер...
Тринадцатого мая Зигельбойм открыл газ в своей лондонской квартире. Он вернулся в Варшаву,
к своим вернулся,
к себе...
Из последнего письма Шмуля Зигельбойма:
“Господину Президенту Вл. Рачкевичу.
Господину Премьер-Министру Вл. Сикорскому.
Позволяю себе адресовать свои последние слова Вам, а через Вас Правительству Польши и польскому народу, правительствам и народам всех стран-союзников и совести мира.
<...> В стенах гетто разыгрывается последний акт трагедии, какой не знала история. Ответственность... падает в первую очередь на самих убийц, но косвенно она отягощает также все человечество, народы и правительства союзных стран, которые до сих пор не предприняли конкретных действий, чтобы воспрепятствовать этому преступлению. Равнодушно взирая на уничтожение миллионов измученных детей, женщин и мужчин, эти страны стали соучастниками преступников.
...польское правительство в большой степени помогало оказывать влияние на мировое общественное мнение, однако делало оно это недостаточно активно. Оно не предприняло ничего, что соответствовало бы огромности драмы, разыгрывающейся сейчас в Польше. Из примерно 3 с половиной миллионов польских евреев и 700 тысяч евреев, депортированных в Польшу из других стран, в апреле 1943 года жило только 300 тысяч. А истребление непрерывно расширяется.
<...> Мои товарищи в варшавском гетто полегли с оружием в руках в последнем героическом бою. Мне не было суждено погибнуть так, как они, вместе с ними. Но я принадлежу к ним и к их братским могилам.
<...>
Я знаю, как мало значит человеческая жизнь в наше время, но уж если я не мог ничего сделать при жизни, может быть, смертью своей помогу сломить равнодушие тех, кто имеет возможность спасти, хотя бы в последнее мгновение, оставшихся еще в живых польских евреев.
Моя жизнь принадлежит еврейскому народу Польши, и поэтому я ему ее отдаю. Я желаю, чтобы те, кто останется от нескольких миллионов польских евреев, дожили до освобождения в мире свободы и социалистической справедливости вместе с польским народом. Я верю, что поднимется такая Польша и наступит такой мир.
<...> Посылаю свое “Будьте здоровы” всем и всему, что мне дорого и что я любил. Шмуль Зигельбойм.
Лондон, май 1943”.
Черняков, Зигельбойм, Ротблат... Три дороги - разные, три финала - схожие. Одна судьба - еврейская.
Не жаль мне Чернякова - Зигельбойма жаль. А Ротблату, чья кончина чернейшая - завидую. Завидую его пути через улицу Налевки. “Оборона Налевок войдет в историю наряду с Сарагоссой, Альказаром, Вестерплятте, Сталинградом...” - это о нем, Ротблате, писали поляки в подпольной газете “Новый день” 17 мая сорок третьего года.
Вру. Зависть? При моей-то удаче?..
Я дожила до осени, до этой стены, до белого облака в небе, до фотоснимка, который, будет время, всплывет из архива белобрысого Фридриха в сборник документов “Борьба, смерть, память”, его издадут в моей родной Варшаве в 1963 году, и оттуда, из этой книги, он расскажет о гетто. Исполняется неисполнимое, неисполненное дневником.
Дневник придумался случайно. Уже в июле, когда в руинах гетто копошились только одиночки вроде меня, которые, если повезет, сбивались в крохотные группки. Без боеприпасов, без продуктов - без сил... Отсрочкой смерти перепадали изредка от польских друзей кусок хлеба или несколько патронов. Братья Шимчак, Василевский, какие-то безымянные подвижники шли, ползли, продирались в гетто - и умирали от фашистских, своих и немецких, рук - умирали за нас. Проникали в гетто с “арийской” стороны и банды охотников до еврейских пожитков или живого еврея, которого можно с выгодой сдать немцам. С этими мы воевали, как и с немцами, но какая война у безоружных и заморенных голодом? С середины июля бои в гетто практически кончились.
Тогда-то, в скитаниях между руинами, я в какой-то дыре обнаружила среди мертвого скарба мятую толстую тетрадь. Рядом, кстати, карандашный огрызок.
И пришло в голову обхитрить смертную тоску, безделье между редкими стычками разменять на белые эти листки. Давным-давным давно, восьмилетней ученицей, я вела дневник: завтрак, игры с девочками, обиды на маму, мечта о котенке - детский лепет... Почему бы сейчас не писать? Хотя бы о Том, кого нет. Я попробовала. Выходило: голод, трупы, пожары, туннели, бои. Выходило - гетто. Выходило: о тех, кого нет. Для тех, кто будет. Может быть, они чему-то научатся, не даром же мы в конце концов умираем?.. Пошли воспоминания переплескиваться в тетрадь. Оно и против голодного ожидания помогало и против сырости подвальной - увлечешься, отвлечешься...
Где-то наверху шла удивительная тихая война. Последние повстанцы искали выхода через каналы. Гитлеровцы днем засыпали люки, евреи ночами откапывали их. Сизифов труд, недолгий: сил не было, остатки их уходили на лунатические походы в поисках воды.
...дотлевающая
жизнь...
А у меня в подвале, при свечном огарке, при луне сквозь щели, полнилась тетрадь. ...Пока немцы при очередном прочесывании не обнаружили мою нору. Было здесь трое девушек, две спали, я писала. Утро. Тишина. Тепло ясного сентября в проломе входа в подвал.
Карандаш у меня истерся, короткий остаток не удерживался в пальцах. Я пыталась заточить его осколком камня. Руки дрожали, острие вонзилось в древесину и нехватало сил содрать стружку. Я напряглась, камень сорвался и рассек палец. Закапала кровь. И -
- топот наверху.