Свечка. Том 2 - Валерий Залотуха
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В его опущенной руке был пистолет.
– Я же говорил – ты труп! – напоминая о своей прошлой угрозе, прокричал прапорщик Лёха, глядя в землю, и тут до тебя дошло, что это не березка выстрелила, а Лёха.
– Мама… – донеслось до тебя. – Мама, мама, мама…
У солдатика были совершенно синие губы, и ты подумал, что, видимо, у него проблемы с сердцем.
Ты не помнишь, да и я не знаю, как ты оказался рядом с теми, кто был призван тебя охранять: Лёха подозвал или сам подошел…
Хохол лежал, раскинув руки, неподвижно, мертво. На его не обремененном морщинами гладком покатом лбу, как тавро, отпечаталась синяя продолговатая вмятина от удара пистолетной рукояткой, а из носа выползала густая черная кровь.
«Значит, все-таки выстрелил не пистолет, а березка», – подумал ты с некоторым облегчением.
В крепко сжатых челюстях Хохла дымилась прикушенная папиросина, распространяя вокруг сладковато-манящий запах конопли.
Ты никогда в жизни не курил, тем более – наркотики, а сейчас вдруг захотелось.
Лёха наклонился, отрывая бумажный край папиросины, вытащил ее из зубов лежащего и сделал глубокую затяжку.
– Надо пульс… – робко заговорил ты.
– Чё? – насмешливо и неодобрительно глянул на тебя прапорщик Лёха.
– Я врач… хотя и ветеринар… – напомнил ты.
В Лёхиных глазах мелькнуло удивление, и он протянул тебе дымящую папиросину.
Ты отрицательно замотал головой.
– Спасибо, не курю, вообще не курю, – извиняясь и оправдываясь, объяснил ты.
– Футцан, – вспомнил, кивая и улыбаясь, прапорщик и, усевшись рядом с лежащим Хохлом, продолжил курить, глядя на тебя внимательно и изучающее.
Ты стоял, ожидая, какой приказ поступит.
Лёха докурил косяк до основания, отправил бумажный окурок щелчком в сторону, сплюнул и, натягивая на скулах до предела кожу, предложил:
– Ну что, беги…
Ты не понял, совершенно ничего не понял и спросил на автомате.
– Куда?
– Куда хочешь… – равнодушно ответил прапорщик Лёха.
И ты понял, до тебя наконец дошло, что это не шутка, совсем не шутка, но прореагировал как на шутку и робко улыбнулся.
А прапорщик Лёха засмеялся, неожиданно громко засмеялся – над тобой и над твоей улыбкой, но взгляд его был при этом внимательный и злой.
– Если бы ты знал, футцан, как я тебе завидую, – заговорил он, вставая на ноги и приближаясь почти вплотную.
«Вот, вот опять: завидуют, завидуют, они нам завидуют, но почему, почему? – Ты был всего в полушаге от того, чтобы собрать наконец свою мысль. – Подражают, потому что завидуют, но почему?»
– А знаешь почему? – словно забравшись в твой мозг, продолжил прапорщик Лёха. – Потому что от наручников убежать можно, а от погон не убежишь… Я бы сам сейчас рванул, да некуда. А ты беги, беги, футцан…
Ты засмеялся, искренне и открыто засмеялся, как очень давно не смеялся, и пожал плечами и замотал головой.
– Да не хочу я бежать!
– Не хочешь? Правда не хочешь? – спросил прапорщик Лёха, не веря и заглядывая тебе в глаза.
«Подражают, потому что завидуют, а завидуют, потому что погоны хуже наручников, – дошло до тебя. – Охраняемые свободней охраняющих, потому и завидуют. Так вот оно что, так вот оно что!» – обрадованно думал ты, завершив наконец строительство своей мысли.
– На свободу не хочешь, на волю не хочешь? Правда не хочешь? – искренне удивляясь, допытывался прапорщик Лёха.
Ты смотрел на него, понимая, что тот находится в состоянии аффекта и к тому же обкурен, и сейчас надо попытаться увести его от этой опасной, чреватой самыми страшными неприятностями темы, и спросил, перебивая:
– А свобода и воля – разве есть между ними разница?
Прапорщик Лёха улыбнулся блуждающей улыбкой.
Ему понравился твой вопрос, потому что он знал на него ответ.
– Большая… Большая разница, футцан… Свобода – жена, воля – любовница… Воля… Слаще воли нет ничего, – продолжал он, улыбаясь. – Я это понял, когда от чехов из плена убежал. Мне за это орден дали. Только я не убежал, меня отпустили. Лом-Али отпустил… Мы вот так же курили сидели, а потом он говорит: «Беги, Лёха…» Меня отпустили, и я тебя отпускаю…
«Наверное, свобода – это ответственность, а воля – безответственность», – предположил ты растерянно и задохнулся вдруг, ощутив острый тычок в солнечное сплетение пистолетным дулом.
– Футцан, слышь, я могу сейчас здесь тебя замочить и сказать потом, что это ты Хохла, – втолковывал тебе прапорщик, приблизившись вплотную, чуть ли не стукаясь своим лбом об твой. – Но я не хочу, потому что я не зверь… Беги, футцан, так лучше будет, всем лучше… Думаешь, мне хочется тебя убивать? Я друга лучшего убил, мы с ним вместе вшей под Гудермесом кормили, думаешь, мне хочется? Беги, футцан, последний раз прошу…
Ты окинул боковым взглядом пространство поляны и увидел у сломанной березки по-девчоночьи сидящего на корточках солдатика.
Тот уткнул лицо в колени и зажал уши, глаза и рот ладонями, чтобы ничего не видеть, не слышать и не закричать.
Ты попятился.
– Стой! – остановил тебя прапорщик Лёха и, вставив дрожащей рукой ключ в наручники, снял их.
– А теперь беги…
Ты попятился дальше, потом повернулся, пошел, побежал, но, сделав пару шагов, остановился и повернулся.
Лёха стоял неподвижно, направив на тебя пистолетное дуло.
«Ну да, ну да, – пятясь, суматошно думал ты, – ему нельзя показывать спину, надо смотреть ему в глаза… В глаза, и только в глаза. Тогда он не выстрелит, тогда, может быть, не выстрелит…»
Только эта мысль занимала тебя тогда – не мысль дня, а мысль одного только этого мгновения – мысль, от которой, возможно, зависела вся твоя жизнь…
И конечно, ты совсем не думал о воле или о свободе и о том, что их различает, и еще не знал, что воля – это та же свобода, только без бога…
V. В бегах Антонина Алексеевна Перегудова
1Вы не пробовали бежать по заснеженному весеннему лесу задом наперед?
И не пробуйте!
Сделаешь пару-тройку шагов и опрокидываешься на напитанный холодной влагой тяжелый зернистый снег, под которым подло скрываются склизкий бугристый лед, промороженная гранитной твердости земля и толстые ветки с острыми сучьями…
Мне бы повернуться и побежать, дать нормального деру, а я все пер и пер – коленками назад – опрокидываясь и поднимаясь, опрокидываясь и снова поднимаясь, – пер, как заведенный, как будто во мне что-то замкнуло.
Хотя понятно что – страх.
Боялся получить пулю в темя.
Казалось, повернусь, покажу обкуренному прапору свой испуганный зад – и он тут же начнет палить.
И еще казалось: надо смотреть ему в глаза – как одичалому потерявшему всякую связь с человеком псу, чтобы тот не бросился.
Вот и смотрел…
Но глаз Лёхи Медведева уже не было видно, они исчезли, как и сам он исчез, скрылся за стволами и ветками, растворился в слоистом живом пространстве весеннего леса, а ты все пер и пер – задом наперед, замкнувшись на своем страхе.
А может, просто к нему привык?
Да нет, к страху привыкнуть нельзя, от него можно только устать – устать настолько, что уже все равно – боишься или нет.
Ты упал, наверное, сто раз, а, наверное, в сто первый остался лежать – со свернутой набок шеей и вдавленным в снег затылком, с изломанными в локтях руками и подрубленными в коленях ногами – как неживой.
Дыхание стихло и пропало, а сердце куда-то ушло.
Остановившиеся немигающие твои глаза смотрели вверх бессмысленно и неподвижно.
В хилых кронах грязных худосочных берез беззвучно загуливал шальной апрельский ветер.
Звуки жизни выключились, оставалось выключить изображение, тем более что не на что было смотреть.
Сверху наваливалось небо – тяжелое, тяжкое, тягостно-синюшное, смертельно больное, в грыжах и спайках бесконечных и беспросветных своих кишок, и ты вдруг понял – открылось вдруг, как уродлива воспетая поэтами так называемая природа, как страшен, безжалостен, бесчеловечен лес – твой лес, наш лес – русский лес. Нет, не для людей он, точно не для людей и даже не для зверья, которого в нем нет, и не для певчих птиц, которые никогда туда не прилетают, а лишь для крикливого воронья, сбившихся в стаи одичалых собак да одиноких маньяков – не для жизни он – для смерти.
И показалось вдруг, что умер, но точно этого не знал, требовалось подтверждение.
– Я умер? – спрашивал ты у горизонтально лежащего у виска крупитчатого снега.
– Я умер? – спрашивал ты у неподвижно толпящихся вертикальных берез.
– Я умер? – спрашивал ты у подвесного свинцового неба.
И они отвечали охотно и определенно, как незамутненная зеркальная амальгама у губ покойника:
– А ты как думал?
– Умер, конечно умер.
– Еще как умер!
И ты – поверил…
Первый апрель, никому не верь, Золоторотов!
Ты был жив, просто, как тот былинный богатырь, оказался на перепутье, чуть не перепутав жизнь со смертью…
Жив – понял ты устало и безрадостно.