О мире, которого больше нет - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все отцовские письма заканчивались тем, что пока вернуться домой он не может, потому что ему как раз подвернулось новое место с такими и сякими достоинствами, как только он получит раввинский договор, так сразу вернется, и все, с Божьей помощью, уладится. И так далее и так далее…
Мама прочитывала обнадеживающие письма отца своими большими серыми тоскующими глазами и скептически качала головой.
— Что пишет папа? — спрашивал я.
— Ступай, ступай, учи Гемору, — говорила мама, не желая ничего обсуждать.
Не хотел я учить никакую Гемору! Мне было неспокойно, я чувствовал себя одиноким, покинутым, подавленным, не в ладах с самим собой и был готов броситься на всякого, кто хоть словом упрекнет меня за мое скверное поведение. В ситцевом летнем халате, который я умудрился так разорвать, что маме пришлось сделать заплату в форме буквы «далет»; с льняными пейсами, которые я каждый день украдкой подстригал все короче и короче, я далеко убегал из местечка, увлекаемый беспокойством взрослеющего юнца. Я впадал то в чрезмерную радость, то в чрезмерную печаль и совершал всевозможные глупости. Один раз я прокрался к микве и приник к щели в дверях, чтобы увидеть, как женщины совершают омовение. Вдруг как из-под земли появился не кто иной, как Менделе-малый, длинноносый последователь ребе из Ворки, который повсюду выискивал, вынюхивал и выслеживал грехи. В другой раз я вытащил из кладовки в бесмедреше шойфер и стал трубить посреди года так, что на это лже-чудо сбежался народ, решив, что пришел Мессия. Однажды посреди занятий в бесмедреше я принялся скакать через ограду бимы. И снова меня за этим занятием застукал не кто иной, как Менделе-малый.
— Ну, молодец, реб Ешиеле! — съязвил Менделе-малый, величая меня «реб». — Нечего сказать: отец ездит, сынок скачет…
Это была колкость в адрес моего отца, который в своих разъездах оставил местечко без раввина.
Однажды в пятницу на меня напал такой аппетит, что я набросился на рыбу и съел ее всю, не оставив ни кусочка на субботу. Когда мама увидела пустую кастрюлю, она не прибила меня, даже не отругала, только спросила, глядя на меня своими большими серыми глазами.
— Тебе не стыдно?
Мне стало стыдно, так стыдно, что я был бы счастлив, если бы мама меня ударила. Ее взгляд был хуже всякого наказания. В течение нескольких недель после этого случая я все делал по дому: носил воду из колодца, колол дрова, бегал за покупками, чтоб только искупить свое идиотское обжорство. Как-то раз, когда я колол дрова, полено ударило меня по носу и перебило кость. Несколько часов я мучился от боли, не говоря маме о том, что со мной случилось. Только когда лицо совсем опухло, мама все поняла и отвела меня к фельдшеру Павловскому, который, разумеется, смазал мне нос йодом и взял за это двадцать грошей.
Очень скоро нам пришлось снова обратиться к фельдшеру. У мамы на груди образовался болезненный нарыв, от которого она ужасно страдала. Когда все домашние женские средства не помогли, позвали Павловского. Денег, чтобы поехать к доктору, не было. Фельдшер сказал, что нужно немедленно оперировать. Он вынул из кармана ножик и, даже не помыв его, сделал операцию.
Как моя слабая мама вынесла эту операцию без наркоза, да еще и сделанную немытым крестьянином, освоившим свое врачебное искусство в русской казарме, до сих пор не понимаю. Я ассистировал фельдшеру, потому что моя сестра не выносила вида крови.
Отца не хватало в доме как никогда, но его не было. Он продолжал искать место раввина. Отец вернулся только через несколько недель, полный, как всегда, восторгов и историй о том, как ему обещали то, обещали се… Мама молча выслушала все эти восторги и спросила о главном.
— Ты привез договор?
— Нет, — ответил отец, — но ребе обещал со временем получить для меня место в каком-нибудь местечке, а пока мы будем жить в Радзимине при его дворе.
Мама хотела знать, что отец имеет в виду, говоря о том, что мы будем «жить при дворе». Отец подробно изложил план, придуманный ребе. Ребе приказал своим хасидам раздобыть отцу место раввина. Но поскольку это может занять много времени, отец пока будет проходить «Иоре деа» с ешиботниками в радзиминской ешиве, только что основанной ребе. Кроме того, отец будет просматривать надиктованные ребе поучения и толкования и готовить их к печати. За то и другое отцу будут щедро платить, а когда со временем отыщется хорошее раввинское место, он оставит ешиву и станет раввином в каком-нибудь местечке.
— Ребе заключил с тобой договор? — спросила мама.
— Упаси Боже! Его слова вполне достаточно, — ответил отец.
— И сколько он обещал тебе платить? — поинтересовалась мама.
— Ребе сказал, чтобы о заработке я не беспокоился. С Божьей помощью — хватит, — просиял отец.
— Мне это не нравится, — сказала мама, словно ледяной водой охладив отцовский пыл. — Я люблю, чтобы был договор. Нельзя соглашаться неизвестно на что, когда у тебя дети…
Препирательства между отцом и мамой начались по новой. Мама припомнила отцу его нежелание сдавать экзамен, его вечные фантазии, его непрактичность. Отец не стал ничего отвечать и вернулся к своей старой работе — защите Раши. Но даже эта работа не утешала его. Обыватели посмеивались в бороду над тем, что их раввин не смог подыскать себе места получше, и открыто осуждали его за то, что он их сперва бросил, а потом, ничего не отыскав, снова вернулся. Они не могли допустить, чтобы раввин был все время в отъезде, бросив местечко на произвол судьбы, так что некому даже задать вопрос. Кроме того, в местечке в это время усилились распри между хасидами и простыми евреями. Между эти двумя группами и раньше не было мира. Простые люди, среди которых были в основном ремесленники и коробейники, завидовали хасидам, которые были лавочниками, а некоторые из них — даже богатыми. Хасиды презирали простецов за их невежество. Это была старая вражда между высшим и низшим классами, но выражалась она главным образом в том, что касалось религиозных предметов. Простые люди, называвшие себя миснагедами, молились по ашкеназскому нусеху, хасиды — по сефардскому. Но хасиды, среди которых были хазаны, чтецы Торы[478], балткие, молились перед омудом, и как раз по сефардскому нусеху. Молившиеся по ашкеназскому нусеху всякий раз возмущались тем, что хазан-хасид начинает молиться не с «Мизмор шир ханукас»[479], а сразу с «Гойду»[480]; или начинает «Кдуше»[481] с «Накдишох ве-нарицох»[482], а не с «Некадейш»[483].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});