Без догмата - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах, все это – глупости, пустые фантазии! Кромицкий может спать спокойно – мои замыслы никогда не перейдут в действия. Я его не убью, хотя бы знал, что отвечать за это не буду, как не отвечаешь за то, что раздавил паука. Даже если бы мы с ним жили одни на необитаемом острове, я и тогда не убил бы его. Но если бы возможно было разрезать пополам череп человека, как яблоко, и увидеть скрытые в нем мысли, – все увидели бы, как червяк преступления точит мой мозг. Более того: я отдаю себе ясный отчет, что не убью Кромицкого вовсе не из высших нравственных побуждений, выраженных в заповеди «Не убий!». Эту заповедь я уже в себе растоптал. Нет, не убью я только потому, что, пожалуй, мне этого не позволят какие-то остатки рыцарских традиций, а еще потому, что я, человек с утонченными нервами, слишком далеко отошел от первобытного дикаря и не способен на жестокость. Словом, физически убить я не способен, но мысленно я убиваю Кромицкого каждый день. И потому задаю себе вопрос: не буду ли я отвечать за это перед каким-то судом, который выше всякого суда человеческого, отвечать так же, как за убийство свершенное?
Правда, если бы можно было, вскрыв череп, увидеть тайные мысли человека, то, вероятно, даже в мозгу самого добродетельного из людей нашлись бы такие мысли, от которых волосы у всех встали бы дыбом. Помню, в детстве у меня был период такой набожности, что я молился горячо с утра до вечера, но вместе с тем в минуты высшего религиозного экстаза в голове у меня проносились всякие греховные мысли – как будто их мне навевал ветер или нашептывал какой-то злой демон. Точно так же меня иногда посещали кощунственные мысли о людях, которых я любил больше всего на свете и за которых без колебания отдал бы жизнь. Помню, для меня, ребенка, это было трагедией, я искренне страдал. Так вот я думаю, что за грешные или преступные мысли мы не ответственны, ибо они порождены злом, которое мы видим вокруг, и вовсе не свидетельствуют о зле, укоренившемся в нашей душе. Вот почему человеку кажется, будто это бес нашептывает ему такие мысли. И человек слышит их, но если он не склонен ко злу, то гонит их от себя. В этом, пожалуй, даже есть некоторая заслуга.
Но со мной дело обстоит иначе. Мысль избавиться от Кромицкого приходит ко мне не извне, она растет и крепнет внутри меня. Я уже нравственно дошел до того, что способен убить, и если не решаюсь и не решусь никогда на это, то, как я уже говорил, только из-за своих нервов. Роль моего демона сводится к тому, что он издевается надо мной, шепча мне в уши, будто убийство Кромицкого лишь доказало бы мою способность к действию и вовсе не было бы преступнее, чем желание убить.
Вот оно, то распутье, на котором я сейчас стою. Никогда я не думал, что зайду так далеко, и с удивлением смотрю в глубь своей души. Не знаю, искупил ли я хотя бы отчасти это падение своими неслыханными муками. Знаю только одно: тот, чья жизнь не укладывается в простой кодекс, признанный Анелькой и людьми ей подобными, тот, у кого душа перехлестывает через край такого сосуда, неизбежно будет повержен в прах.
9 июля
Сегодня в читальне Кромицкий указал мне какого-то англичанина, которого сопровождала необыкновенно красивая женщина, и рассказал их историю. Красавица эта, румынка по происхождению, была замужем за каким-то разорившимся румынским боярином, англичанин же, встретив их в Остенде, попросту купил ее у мужа. О таких случаях я слышал в жизни раз десять. Кромицкий даже назвал мне сумму, уплаченную за красавицу. Рассказ его произвел на меня странное впечатление. Я подумал: «Что ж, и это – способ. Конечно, постыдный и для продающего и покупающего, зато простой». От женщины в этих случаях можно скрыть сделку, а самой сделке придать по возможности приличный вид. Я невольно стал «примерять» этот способ к нашему положению. А что, если… Но у такого решения две стороны: по отношению к Анельке оно мне представлялось гнусной профанацией, по отношению же к Кромицкому – способом не только допустимым, но и могущим удовлетворить мою ненависть и презрение к нему. Если бы он на это согласился, тут-то и стало бы ясно, какой он мерзавец и каким чудовищным преступлением было выдать за него Анельку. Тогда сразу были бы оправданы все мои старания отнять у него жену. Но согласится ли он? «Ты его ненавидишь и потому готов приписать ему самое дурное», – говорил я себе. Однако, как я ни пытался быть объективным, я не мог забыть, что этот человек продал Глухов, коварно воспользовавшись доверенностью, полученной от жены, что он, в сущности, обманул Анельку и пани Целину, что, наконец, жажда наживы в нем явно сильнее всего. И не я один считал его одержимым «золотой лихорадкой». То же самое думал о нем и Снятынский, и моя тетушка, и пани Целина. А нравственный недуг такого рода всегда может довести человека до падения. Разумеется, все будет зависеть от состояния его дел. А каково оно, никто из нас толком не знает. Тетя предполагает, что неблагополучно. Мне думается, что он все свои деньги вложил в какое-то предприятие, рассчитывая получить от этого посева обильный урожай. Но получит ли? В этом он и сам, по-видимому, не уверен, и оттого он в постоянной тревоге и шлет десятки писем молодому Хвастовскому, своему уполномоченному на Востоке…
Мне вдруг пришло в голову, что можно ведь от этого самого Хвастовского узнать о положении дел. Но на это нужно время. Пожалуй, съезжу на день в Вену, увижусь с доктором Хвастовским (он там работает в клинике) и через него, быть может, что-нибудь узнаю: братья, наверно, переписываются. А пока постараюсь выведать кое-что у самого Кромицкого, – очень осторожно, чтобы не возбудить у него подозрений. Прежде всего я завтра же спрошу у него, что он думает о том румынском боярине, который продал жену англичанину. Предвижу, что Кромицкий не будет со мной до конца откровенным, но постараюсь хоть отчасти этого добиться, а остальное угадаю сам.
Все эти размышления и замыслы меня немного оживили. Самое страшное – страдать пассивно, сложа руки, и я рад всему, что выводит меня из этого состояния. «Вот завтра и послезавтра ты по крайней мере что-то предпримешь, попробуешь что-то сделать для своей любви», – твержу я себе и в этом черпаю бодрость. От полнейшей инертности перехожу к лихорадочной деятельности. Мой мозг и чувства нуждаются в разрядке. Я дал Анельке слово, что не покончу с собой, так что и этого выхода у меня уже нет. А так жить, как я живу, больше невозможно. Если путь, на который я хочу вступить, позорен, то, во всяком случае, для Кромицкого он будет позорнее, чем для меня. Я должен их разлучить не только ради себя, но и ради Анельки…
У меня, кажется, самая настоящая лихорадка. Здешние купанья полезны всем, только не мне.
10 июля
Даже здесь, в Гаштейне, бывают знойные дни. Что за пекло! Анелька носит платья из белой фланели, так одеваются англичанки для игры в теннис. По утрам мы пьем кофе на воздухе. Анелька приходит с купанья свежая, как снег на восходе солнца. Мягкая ткань платья как-то особенно рельефно обрисовывает ее стройное тело, а утреннее солнце освещает ее так ярко, что я вижу каждый волосок ее бровей и ресниц, вижу пушок на нежных щеках. Волосы ее кажутся мокрыми и в этом утреннем освещении еще светлее, а глаза – прозрачнее. Как она молода, как прелестна! В ней – вся моя жизнь, в ней все, чего я жажду. Нет, не откажусь я от нее, не смогу! Гляжу на нее и теряю голову от упоения и вместе от мучительного сознания, что вот сидит с нею рядом – муж. Нет, так продолжаться не может, пусть она будет ничья, только бы ему не принадлежала!
Анелька отчасти понимает, какая боль терзает мне нервы, – но только отчасти. Мужа она не любит, но жить с ним считает своей законной обязанностью, я же при одной этой мысли скрежещу зубами, потому что мне кажется, что, покоряясь этой «законности», она себя позорит, опошляет! А этого я не могу позволить даже ей. Лучше бы она умерла! Тогда она будет моей, ибо этот «законный муж» останется здесь, на земле, а я – нет. Поэтому у меня больше прав на нее.
Со мной по временам творится что-то странное. Когда я очень устану, измучаюсь, когда моему мозгу, перенапряженному мыслями об одном и том же, дано увидеть какие-то дали, которых в нормальном состоянии не видишь, бывают у меня минуты уверенности, что Анелька судьбой предназначена мне, что каким-то образом она уже стала или станет моей. Уверенность эта так глубока, что я, очнувшись, с удивлением вспоминаю о существовании Кромицкого. Быть может, в такие минуты я перехожу границу, которую люди при жизни обычно не переходят, и вижу все таким, каким оно должно бы быть в действительности, но существует лишь в идеале? Почему эти два мира не соответствуют друг другу? Как это возможно? Не знаю. Не раз пытался я это понять, но теряюсь. Такое несоответствие непостижимо, и я чувствую только, что в нем корень несовершенства и зла. Это сознание меня поддерживает: ведь в таком случае то, что Анелька – жена Кромицкого, тоже проявление зла.