Под щитом красоты - Александр Мотельевич Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобными сарказмами неотступно перемежаются бомбежки и бредоподобный абсурд беженского ада, в который вплетаются еще и прокаженные и умственно отсталые дети, выдав которых за шведских сирот, а себя за их сопровождающего, Селину в конце концов и удалось пробраться в Данию. Где он и отсидел в тюрьме, и несколько лет промучился в ссылке, но все-таки сохранил жизнь.
Чтобы до конца дней оплакивать свою независимость. «Вот я, например, никому ничего не должен: ни Ахиллу, ни Гитлеру, ни Нобелю, ни Сталину, ни Папе! И вот результат: я уже едва волочу ноги на свои доходы…» (Ахиллом Селин именует издателя Галлимара).
Однако певец трусости держится героем: «Скоро я добьюсь того, что их вообще перестанут читать… всех прочих! Расслабленных импотентов! Погребенных под премиями и манифессами!»
Нужна ведь тоже своеобразная храбрость, чтобы до такой степени не скрывать зависти к лауреатам и кавалерам! Впрочем, это все та же храбрость откровенности (я намеренно не употребляю оценочного выражения «храбрость бесстыдства»).
«Когда я смотрю на всех этих знаменитых писателей, какие они сколотили себе состояния… Бог знает, на каких Потопах! И не замочились, а?.. ни волоска!.. от такой хитрожопости!.. у меня просто руки опускаются!.. это не укладывается у меня в голове! Я им завидую». «Я завидую этим ловким бездарным писателям так сильно, что и не передать!..»
Он завидует даже евреям, которых Тель-Авив собирает повсюду: «в Патагонии, на Аляске, в Монтре, в Кейптауне – еще бы, ведь всех их так ужасно преследовали, они все так утомились, возделывая целину в банках при помощи серпа и молота… как они там, в Тель-Авиве радеют о своих рассеянных по миру братьях! С какой помпой их там встречают: реки слез, охапки азалий, подношения натурой и деньгами, хоровое пение, поцелуи… черт! А вот у нас так не принято… «а, это ты, проклятый ублюдок!.. ну давай, приезжай поскорей, мы тебя добьем!»… причем все сливаются в едином порыве: родственники, друзья, судьи, палачи!»
Но писатель сам свой высший суд. «Я никогда не давал себе ни малейшей поблажки и никогда не дам… да другие, думаю, не станут со мной церемониться!.. вокруг ведь одна подлость… а вообще-то я собой доволен… мне не в чем себя упрекнуть…».
Не то что всех прочих. «В прежние времена люди дышали полной грудью, купались в грязи, как свиньи, наставляли друг другу рога, постоянно совершали кровосмешения, только этим и занимались, а какие изощренные убийства они готовили – даже боги исходили слюной от зависти… ну а теперь, даже если вы вознамеритесь стереть с лица земли целый континент… на это уйдет две… от силы три минуты! Вот так! стоит ли удивляться, что люди утратили вкус к жизни?..»
«Но больше всего меня во всей этой истории смущает способность людей держать нос по ветру… когда об этом думаю, меня так всего и передергивает… если бы, к примеру, чаша весов склонилась в сторону Гитлера, ну хотя бы самую малость, вы бы сейчас сами увидели, как все превратились бы в его сторонников… начали бы соревноваться, кто повесил больше евреев, кто самый преданный нацист… кто первым выпустит кишки Черчиллю, вырвет из груди сердце Рузвельта, поклянется в любви Герингу… стоит ситуации резко измениться в ту или другую сторону, как все сразу же, отталкивая друг друга, кидаются лизать зад победителям… о, с каким рвением сейчас бы все поддерживали Адольфа, уверяю вас, так тоже могло бы быть!..»
Но вот это таки и неправда: да, и поддерживали бы, и лизали бы, но значительная часть лизала бы без рвения, а менее, а может быть, и более значительная и вовсе бы не лизала, а только старалась не попадаться на глаза.
И у меня есть серьезное подозрение, что Селина, писателя, разумеется, очень мощного, но отнюдь не гениального, гением считают именно те, кому по душе не его правда, а его неправда. Те, кому мало реальных и огромных пороков человеческого рода, – кому требуется их зачем-то еще и преувеличить.
Только преувеличенные пороки почему-то кажутся им настоящей правдой, которую будто бы первым швырнул в лицо человечеству именно Селин: «Быть может, непомерная тяжесть существования как раз и объясняется нашими мучительными стараниями прожить двадцать, сорок и больше лет разумно, вместо того чтобы просто-напросто быть самими собой, то есть грязными, жестокими, нелепыми. Кошмар в том, что нам, колченогим недочеловекам, с утра до вечера навязывают вселенский идеал в образе сверхчеловека».
И все-таки в великолепной остервенелости Селина есть какое-то особое, заставляющее поеживаться обаяние, и, дочитав изрядно поднадоевшую трилогию, через некоторое время обнаруживаешь, что тебе жаль расставаться с ее ощетинившимся против всего света автором.
И до боли жаль его самого. Ведь какого рода скромность уже на склоне лет он ставил себе в заслугу? Он никогда не выходил на публику, предварительно не измазавшись дерьмом. И заплатил за это очень дорого. Это сегодня оплевывание святынь сделалось выгодным и безопасным бизнесом, а в довоенные простодушные времена для этого требовалось иной раз идти на серьезные жертвы.
И Селин их не убоялся. Многие ли из сегодняшних профессиональных эпатажников-бизнесменов согласились бы обрести (огрести) его славу, заплатив за нее селиновской судьбой? Да и среди его современников истинные циники уже понимали: скандалы нужны для того, чтобы вызывать к себе интерес, но не подлинную ненависть могущественных социальных сил. Потому-то Дали окончил жизнь в собственном замке, а Селин – нищим врачом для бедных. Дошел, можно сказать, до полной гибели всерьез. И умер нераскаянным.
Странное, однако, поведение для циника…
Теперь, когда он уже давно пропутешествовал за край ночи, прочитываются как загадочное завещание его слова из «Путешествия на край ее же»: может быть, мы ищем в жизни именно это, только это – нестерпимую боль, чтобы стать самими собой перед тем, как умереть.
Казалось бы, боль такая штука, которой всегда в избытке, однако для Селина это не так просто. Вот что чувствует его лирический герой у постели смертельно раненного приятеля:
«В такие минуты малость неудобно, что ты так беден и равнодушен. В тебе уже нет почти ничего, чем бы ты мог помочь другому умереть. В тебе осталось только то, что полезно для жизни изо дня в день, для жизни с комфортом и ради самого себя, – короче, одно хамство. Доверие потерялось по дороге. Мы старательно гнали оставшуюся в нас жалость, выталкивали ее из себя, как противную пилюлю. Выжали ее вместе с дерьмом к самому выходу из кишечника, да еще думали