Зуб мамонта. Летопись мертвого города - Николай Веревочкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Енко затушил факел, воткнув его горящей банкой в снег, приставил портрет к решетке ограды и полез, поморщившись от боли, в кабину. Загнал машину в просторный гараж, закрыл двери на амбарный замок и пошел в дом.
— Где тебя носило? Пельмени остыли, — сказала жена.
— Да подавись ты своими пельменями! — рявкнул на нее Енко так, что мирно дремавший на диване кот рыжей молнией взлетел по ковру до самого потолка и, кровожадно заурчав, прыгнул на люстру. Зазвенел хрусталь.
— Убью! — заорал на кота хозяин.
А во дворе продолжался беспримерный в истории хоккея матч, прерванный досадным происшествием. Азартно сопел Васька, щелкала о шайбу клюшка, рычал и звенел цепью пес. Внимательно смотрел из сугроба за игрой Васькин дед.
Почти три недели баба Надя жила в счастливом прошлом. Сидела у окна, поджидая своих из школы, волновалась, что так поздно-то. Но однажды утром к ней вернулась память. Как только рассеялся туман внезапного забвения, она замкнулась, погрузившись в себя. Укутавшись в шаль, часами сидела перед окном на старом диванчике, тихо покачиваясь с угнетающей равномерностью часового механизма. Синички, румяными чирикающими яблоками рассевшиеся на ветвях дички, не радовали старушку. Печальное это выздоровление очень не понравилось Козлову. Он попытался разговорить ее, сообщив взволновавшую Оторвановку новость:
— Теть Надь, вода-то теперь платная. Ведро — тенге, фляга — пять. Над колонками будки вроде туалетов поставили. На дверях замок, над замком расписание. Отпускают утром, в обед и вечером. По часу. Не успел — оттаивай на плите снег. В будке человек сидит, буржуйку топит. Заплатишь, он тебе шланг в окошечко подает. Весь курмыш в твой колодец за бесплатной водой ходит. Скоро воздух приватизируют.
Новость старушку не взволновала. В потухших глазах не было интереса, а лишь мелькнула тень досады на докучливого человека, мешающего ей думать. Мысли с навязчивым однообразием вращались вокруг фразы, вскользь оброненной Енко накануне ее болезни: «Вы что думаете, им уж так хочется каждое лето торчать в этой дыре? А может быть, им на настоящее море хочется съездить?»
Баба Надя была из тех женщин, которых в деревнях зовут «клушками» и никогда не задумывалась о смысле своего отдельного существования. Она давно отрешилась от собственных забот и понимала себя как часть жизни ее детей и внуков. Даже оставаясь на долгие месяцы одна, она никогда не чувствовала одиночества как жалости к себе, а лишь изводилась тоской по близким людям. Неистребимый материнский инстинкт переносился на оберегаемый дом ее детей. Старый ковчег, в котором несколько поколений семьи пережили не один потоп.
Странные перемены происходят с тихой курицей, когда она становится клушкой. Робкая, невзрачная птица вдруг превращается в бесстрашное существо, готовое с яростью ястреба защищать свой выводок. Но когда цыплята перестают нуждаться в ее защите, она снова делается беззащитной, безучастной ко всему курицей, которую безнаказанно могут клевать все, кому не лень. С внезапной и жестокой ясностью слова Енко открыли истину: в ней давно нет необходимости. Взрослые дети обходятся без ее забот. Они лишь притворяются, что не могут обходиться без нее и скучают по дому.
В мыслях этих не было обиды — лишь отчаянье и печаль. Она знала, что дети жалеют ее, но и в этом чувствовала свою вину, поскольку одним фактом своего существования заставляла их беспокоиться.
Козлов подсовывал ей фотографии детей и внуков, надеясь растормошить старушку. Но невыразителен был ее взгляд, даже когда глаза увлажнялись слезой. Холодно встречала она и подружек с вдовьей улицы. Разговоров не поддерживала и сердилась, когда ее уговаривали переехать в Полярск. А когда соседки уходили, ворчала: «И чего ходят? Поди, печи прогорели, а они лясы точат». Разговоры о переезде расстраивали ее. Невесомым привидением бродила она по столетнему дому, гладила морщинистой, почти прозрачной рукой старые вещи. Вот здесь, у окна, где стоит пианино, она родилась. Эту кровать сделал отец. На ней же он и умер. Тысячью нитей она была связана с домом. И ей больно было думать, что пришло время оставить его чужим людям. В этом было что-то неправильное, нехорошее.
Она выходила во двор, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, и не могла без слез смотреть в глаза Бимке. Казалось, сам дом смотрел на нее с печальным укором преданными собачьими глазами: неужели ты оставишь нас, как мы будем жить без тебя? Она не бросила дом, когда затопляли Ильинку. Как можно? Для нее он давно был живым существом, беззащитным, как ребенок, который не умел говорить, а мог лишь смеяться и плакать. Душа старушки разрывалась между тоской по детям и жалостью к старому дому. Вот если бы можно было перенести его вместе с двором, старой березой, Бимкой, знакомыми запахами и звуками в далекий Полярск…
Все чаще она думала о смерти. Точнее, о стеклянной банке, спрятанной ею на дне погреба от возможных грабителей. В нее она складывала деньги, оставляемые детьми, отдельно сортируя рубли, тенге и доллары в полиэтиленовые мешочки. За многие годы их накопилось столько, что с трудом закрывалась крышка. «Мама, вы не знаете, что такое инфляция! — сердилась Люба. — Солить их собрались? Вы же не храните, а хороните их. Тратить надо, тратить, пока не обесценились» — «Ну, еще чего придумали». Баба Надя не знала и знать не хотела про инфляцию. В ее погребе деньгам никакая инфляция не страшна. А умрет она, будет на что похоронить и съездить на настоящее море. Смерть не пугала ее. В ней была лишь одна неприятная сторона: горе, которое испытают ее дети. Загостилась она на этом свете. Не зря же которую ночь снится ей один и тот же сон. Будто ветер выдул все из лесов и гудит над голым полем, уносит ее вместе с половой в черную тень обрыва, куда сыплется золото листьев. И вот она падает, падает, падает в бездну, а ей конца края нет. И только в последнюю секунду, когда видит уже камни, о которые неминуемо разобьется, вспоминает, что у нее есть крылья. И просыпается.
Совсем собралась старушка в мир иной. Но когда казалось, что ей уже не избавиться от мрачных мыслей, приковыляла, опираясь на палочку, соседка и запричитала: «Беда, Надежда Петровна, Тамара Ивановна помирает, идем, хорошая моя, попрощаться с тобой хочет».
Баба Надя встрепенулась, засуетилась и убежала, не застегнувши пальто. Вернулась она через полчаса, бодрая и очень озабоченная. Не снявши валенок, даже не отряхнув с них снег, пробежала в зал к шкафу, где в берестяном туеске хранилась аптечка. Выбирать нужное лекарство не стала, а, прихватив все запасы вместе с тонометром и «Медицинской энциклопедией», засеменила к двери.
— Не ждите меня, — предупредила на ходу, — я у Тамары Ивановны заночую. Ишь ты, какая умная — умирать придумала. Я ей умру! — И была такова. Ей больше некогда было думать о таких пустяках, как смысл жизни и смысл смерти. Она снова кому-то была нужна.
Смысл жизни знают не желчные философы, днем и ночью изводящие себя этим проклятым вопросом, а простые старушки, ни разу в жизни его себе не задававшие.
— Ожила баба Надя, — успокоился Козлов и в свою очередь засобирался. — Пойду Грача проведаю. Говорят, ногу подвернул. Лежит, наверное, не жравши.
На хозяйстве остался Руслан. К обеду была заказана уха, и, тяжело вздохнув, он принялся чистить окуней. Тот, кто хоть раз занимался этим противным делом, может представить выражение его лица. Чешуя разлеталась по всей кухне, рыба так и норовила выскользнуть из пальцев, исколотых о шипы спинных плавников, изрезанных о жаберные крышки, исцарапанных теркой. Руслан щурился, отворачивался от колючих брызг и ругался, как кондуктор на безбилетника.
В дверь постучались. Вошла, судя по шагам, женщина.
— Проходите, не разувайтесь, — не особенно радушно пригласил он, с остервенением приступая к самой опасной части окуня — спине.
Он взглянул на женщину, молча стоявшую у двери, и с таким трудом очищенный окунь шлепнулся на пол. Тотчас же на него, кровожадно урча, набросился кот. Все, что падало со стола, он считал своей законной добычей.
— Мама?!
— Вот ключи от квартиры привезла, — сказала она, улыбаясь непослушными губами и часто моргая.
Он обнял ее, оставляя на пальто сверкающие чешуйки.
— Ты мне очки сломаешь.
— Извини. Раздевайся. Я тебя всю перепачкал. Я сейчас, только руки вымою, — засуетился он. — Как ты нас нашла?
— Жуть, жуть, — сказала она, поправляя прическу перед зеркалом, — что же ты не рассказал, что стало со Степноморском? Я с автостанции подхожу к дому — окон нет, крыши нет, стена обвалилась.
— Обвалилась? — удивился Руслан. — Вовремя мы переехали.
— Господи, как вы там жили, — всплеснула она руками, — вас же могло завалить.
Маленькая хрупкая городская женщина, раздавленная развалинами мертвого города, под обломками которого осталась ее молодость, взволнованная близкой разлукой с сыном, тревожным ожиданием встречи с человеком из ее прошлого, хаосом воспоминаний и забот. Рухнули декорации, дрожало и деформировалось искаженное слезой отражение в зеркале. Руслан прижался губами к ее затылку. Поседевшие волосы пахли знакомыми духами.