Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография - Дитер Томэ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дорогой друг, <…> дело прогресса, как никогда, находится в плачевном состоянии. <…>. Но нет прогресса без героев! Искусство черпает свое оправдание в том, чтобы даже вопреки течению времени поддерживать в нашем сознании присутствие этих героев. Как эта задача сочетается с требованиями реализма – я как раз и пытаюсь изложить в своем сборнике «Проблемы эстетики». Кто знает, не суждено ли ему стать моей последней книгой? В часто трудоемких и утомительных исследованиях я пользуюсь в последнее время услугами молодой дамы, которая поражает меня не только своей надежностью, но и проницательностью и независимостью суждений. (Кроме того, mon cher ami, она весьма благообразна.) Ее зовут Надя Петёфски, и она работает над диссертацией на тему «Автобиография на пути от кажимости к бытию».[857] Я уверен, что она в ней разберет и проблему современного героя и героизма. Госпожа Петёфски мечтает провести какое-то время на Западе, чтобы, в частности, научиться чему-нибудь и у Вас. Можете ли Вы что-то сделать для нее? Буду признателен за любую помощь.[858]
Желание Лукача было для Гольдмана законом. Благодаря его поддержке Надя смогла приехать на осенний семестр 1966–1967 года в Париж и принять участие в ставшей знаменитой встрече в Балтиморе. Можно предположить, что аспирантка Петёфски была немало и не всегда приятно поражена многими из позиций, столкнувшихся в Балтиморе. Как на то указывает уже упомянутая Д. Лукачем рабочая тема ее диссертации, она придерживалась тогда того убеждения, что язык открывает прямой доступ к реальности. Доклад Жака Деррида «Структура, знак и игра в дискурсе гуманитарных наук» не мог поэтому не показаться ей весьма странным: Деррида в нем ратовал за «открытый отказ от любой отсылки к центру, к субъекту, к привилегированному референту, к истоку или какой-либо абсолютной архии». Подобное же недоумение вызвал у начинающей исследовательницы и доклад Ролана Барта о «"Писать" как непереходном глаголе», вбивавший глубокий клин между письмом и жизнью:
вопреки распространенной иллюзии, свойственной традиционным автобиографиям и романам, субъект акта высказывания ни в коем случае не может совпадать с субъектом поступков, совершенных вчера; содержащееся в дискурсе я более не является местом, где восстанавливается человеческая личность в непорочной цельности предварительно накопленного ею опыта.[859]
Если Деррида и Барт ставили под сомнение референтность языкового знака, или, как переводила для себя диссертантка, всякую связь автобиографического текста с жизнью, то Лакан – к глубокой досаде Нади – и вовсе всаживал нож в субъекта, а ведь без него была немыслима ни одна автобиография. Уже резкость английского названия доклада Лакана раздражала ее: «Of Structure as an Inmixing of an Otherness Prerequisite to Any Subject Whatever».[860] В письме своему научному руководителю и наставнику Лукачу от 21 октября 1966 года она высказывает сомнение в своей способности довести до конца диссертацию и вообще делится охватившим ее отчаянием:
Я навеки благодарна Вам за помощь в понимании своеобразия западной мысли. Но теперь в моей голове царит недоумение. Я, конечно, не настолько самонадеянна, чтобы судить великих теоретиков, слушать которых мне довелось в Балтиморе, но как смириться с тем, что они оспаривают и отвергают все, что в моих собственных рассуждениях стало мне столь мило и дорого? О смысле жизни, о порыве языка уже нет и речи. Представьте себе, что высохло море, в котором я плавала, едва дергаясь, я лежу на дне, как издыхающая форель, слишком слабая, чтобы открыть шлюзы и впустить знакомые потоки.[861]
Чуть утешительнее звучали доклады Жана Ипполита и Люсьена Гольдмана, которые хотя бы по-гегелевски целились в «действительность», когда говорили о «структуре».[862] Надо отдать должное интеллектуальной самостоятельности Петёфски, не позволившей ей искать спасения в этих окаменевших в своем гегельянстве толкованиях. Слияние мира и мировоззрения, которое проповедовали Ипполит и Гольдман, показалось ей чересчур сконструированным. Так она и вернулась – испуганная Бартом & Со. и разочарованная Гольдманом & Со. – в Будапешт, где оказалась предоставленной в мучительных поисках подхода к теории автобиографии самой себе, ибо уверенности в непререкаемой истинности пути ее научного руководителя за время странствий у нее как-то тоже поубавилось. Ее жизненный путь прошел, следовательно, как бы в противоход траектории ее болгарской коллеги и (почти) ровесницы Юлии Кристевой, которая годом раньше, в 1965 году, отправилась на Запад, но там и осталась и через пару лет чувствовала себя на парижской сцене, как рыба в воде.
Кстати, Петёфски не делала тайны из своего недовольства. Так, в поздравительном письме Деррида Барту к его 51-му дню рождения от 10 ноября 1966 года читаем:
Я с удовольствием вспоминаю наши совместные дни в Балтиморе. Будем надеяться, что французский десант в Америку принесет свои плоды. На Востоке дело обстоит иначе. Вам удалось поговорить с этой молодой мадьяркой Надей? Мне она жаловалась на, как она выразилась, уплотнение языка и разжижение мира, чему мы, по ее мнению, виной. Вела себя она достаточно нахально и, я бы сказал, фальшиво.[863]
Суждение Деррида, которым он наверняка поделился и с другими участниками конференции, имело и свои последствия. До конца дней ей был закрыт доступ к участию в дискуссиях вокруг деконструкции, постструктурализма и постмодерна. Почти везде она натыкалась на закрытые двери, в этих кругах ей было «отказано в существовании», и прежде всего как интеллектуалке. Этим и объясняется, почему Петёфски на Западе практически неизвестна; нам удалось найти лишь три упоминания о ней.[864]
Сразу после возвращения в Венгрию в 1966 году Надя Петёфски весьма драматично переживает интеллектуальный кризис. Она надолго откладывает диссертацию и скромно живет преподаванием французского и немецкого языков. Она еще больше разочаровывается в Гольдмане после выхода в 1970 году его статьи «Диалектическое мышление и трансындивидуальный субъект», в котором автор фактически утверждает, что «творческая субъективность» возможна только как творческий «социальный класс».[865] Растет отчуждение между ней и Лукачем. В лукачевской защите реализма она уже видит только своевольное, произвольное, в конечном счете идеологическое обхождение с реальностью. (Эта критика могла бы, кстати, найти отклик у Мишеля Фуко, за несколько лет до этого пытавшегося «вылечиться от гегельянства, которое подхватил» от своего учителя Жана Ипполита;[866] но с Фуко жизнь ее не свела, а от приглашения в Балтимор он отказался[867]).
Только в 1980 году она закончила свою диссертацию, которую год спустя опубликовала под многообещающим названием «Я – это не только другой».[868] Книге, вызвавшей – разумеется, только в Венгрии – сенсацию, предпослано загадочное посвящение: «С глубокой благодарностью и соседям, и москвичам, и мельбурнцам». К такого рода эзопову языку интеллектуалы Восточного блока были прекрасно приучены. Посвящение зашифрование упоминает три встречи, сыгравшие для нее решающую роль: встречи с Имре Кертесом, Михаилом Бахтиным и с супругами Агнес Хеллер и Ференцом Фехером.
Что имела в виду Петёфски, благодаря своих «соседей»? Видимо, благодарность эта была понятна только ее адресату, писателю Имре Кертесу. В 1975 году она присутствовала на презентации его новой книги, которая стала одной из самых проникновенных автобиографических книг XX века, – романа «Без судьбы», за который он в 2002 году получил Нобелевскую премию по литературе. Его рассказ о заключении в Бухенвальде глубоко потряс ее, но и вернул к вере в то, что письмо о самом себе – и даже о самом ужасном в своей жизни – возможно. Она с облегчением констатировала, что автобиографическое письмо не обязано исчерпываться упражнением в контроле над дистанцией и в культе авторских ухищрений. После презентации Надя, с громко стучащим сердцем, в числе других подошла к трибуне за авторской подписью и застенчиво попросила о встрече у столь же стеснительного, тогда еще почти неизвестного автора. Из душевного родства между непризнанным писателем и вечно начинающей исследовательницей установился многолетний диалог об искусстве и автобиографии. Оказалось, что они соседи: Кертес живет на той же улице.
Петёфски знала и о материальных, и о литературных трудностях Кертеса, о которых он рассказывал еще годы спустя в интервью для легендарного журнала «The Paris Review»:
Моя жизнь в то время была очень тяжела. Репрессивная атмосфера тех лет коммунизма заставляла меня скрывать мои взгляды. <…> Я хотел исследовать особое существование, жизненный опыт при тоталитарном режиме. Но мне было непонятно, как с этим справиться стилистически. Мне требовалось заново, с нуля создать достаточно мощный и точный язык. Я не хотел добавлять тумана, которого и так хватало с лихвой.[869]