Жизнь древнего Рима - Мария Сергеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя утверждать, однако, что римское общество в своем отношении к отпущенникам было совершенно не право. В душе «вчерашнего раба» могли таиться возможности страшные. И если он оказывался силен, богат и влиятелен, если тем более он находился у трона и был в чести у императора, то он мог стать грозной и разрушительной силой. Вырвавшись на свободу, дорвавшись до богатства и власти, он уже не знает удержу своим страстям и желаниям; его несет волной этого нежданного, негаданного счастья, подхватывает ветром захлестывающей удачи. Он утверждает свое «сегодня» отрицанием своего «вчера»; он заставляет себя поверить в этот настоящий день, выворачивая прошлое наизнанку: прежде он не доедал, не досыпал, валялся, где придется, как бездомная собака, — теперь он не знает предела своим гастрономическим выдумкам, своим прихотям и капризам; он хорошо знал, что значит хозяйский окрик и хозяйская плетка, — пусть теперь другие узнают, что значит его окрик и его плетка; он видел вокруг себя произвол, часто грубый и бессмысленный, — теперь его воля будет законом. Прежняя жизнь не воспитала в нем ни любви, ни уважения к кому бы то ни было и к чему бы то ни было: он живет сейчас собой, для себя, ради себя. Удовольствие и выгода — вот рычаги, которые движут всей его жизнью; ради них он пойдет на преступление, заломит взятку, предаст, убьет, разорит. Отпущенники, которые по воле императоров становились у кормила правления, были сущим бичом для тех, кому приходилось испытать на себе их власть. «Царскими правами он пользовался в духе раба (servili ingenio) со всей свирепостью и страстью к наслаждениям» — эти слова Тацита, которыми он характеризовал деятельность Феликса, Клавдиева отпущенника, управлявшего одно время Иудеей (Tac. hist. V. 9), хорошо подошли бы mutatis mutandis ко многим отпущенникам. Адриан, отстранивший их от всех важных государственных постов, не без основания обвинял отпущенников в бедствиях и преступлениях прежних царствований; он глядел в корень вещей: отпущенник мог быть подданным, но далеко не всегда становился гражданином[205].
Не следует, конечно, по таким зловещим фигурам судить обо всех отпущенниках: было немало и таких, которые не употребляли свое богатство и власть во зло. Наиболее справедливым по отношению к этим людям оказался Петроний, он, конечно, досыта нахохотался над Тримальхионом и его женой, но при всем своем невежестве, грубых манерах, безвкусных выдумках Тримальхион остается неплохим человеком и над ним смеешься без желчи и негодования — так, как смеялся сам Петроний. Он оставил бесподобные зарисовки бедных простых отпущенников, собравшихся за столом Тримальхиона, и эти зарисовки сделаны с веселой насмешкой, правда, но и с несомненной долей симпатии.
А эти бедные простые отпущенники и составляли основную массу освобожденного люда. Они работали в своих скромных мастерских, торговали в мелочных лавчонках, перебивались со дня на день, откладывали сегодня сестерций, а завтра, глядишь, и целый динарий, работали не покладая рук, сколачивали себе состояние, то честным путем, а то и не без хитрости и обмана, а сколотив, кидались выкупать отца или мать, сестру или брата, томившихся в рабстве, и мечтали, денно и нощно мечтали о том, как они устроят судьбу своих детей: хорошо выдадут замуж дочь, а главное, поставят на ноги сына, дадут ему образование, выведут в люди, сделают его человеком, римлянином: он-то уж будет приписан к трибе; он-то уж назовет в официальной надписи, или подписываясь, имя родного отца, не патрона. С острой наблюдательностью подлинного мастера Петроний сумел подметить эту мечту и заботу у одного из застольников Тримальхиона, и что еще удивительнее, — он, который был и по своему воспитанию, и по своему культурному уровню, и по своему рангу действительно человеком другого мира, сумел рассказать о ней так, что и сейчас, через две тысячи лет, с полным сочувствием слушаешь этого отца, который покупает книжки для сына: «пусть понюхает законов» и уговаривает его учиться — «посмотри-ка, чем был бы человек без учения!»
Рабы-ремесленники и торговцы о своей деятельности в надписях не сообщали; отпущенники делали это охотно. Раб, занимавшийся каким-либо ремеслом, не бросал привычного дела и по выходе на свободу: надписи, оставленные отпущенниками, свидетельствуют о деятельности рабов в той же мере, как и о деятельности отпущенников. Торговля и ремесло и в Риме, и в Италии находятся в их руках.
Просмотрев тома латинских надписей, выносишь убеждение, что не будь этих сметливых голов и умелых трудолюбивых рук, «владыкам вселенной, народу, одетому в тоги», нечего было бы есть и не во что одеться. Они торгуют хлебом и мясом, овощами и фруктами, делают мебель, портняжат и сапожничают, изготовляют ткани и красят их, моют шерстяную одежду. Они работники по металлу, каменотесы, скульпторы и ювелиры, учителя и врачи. Они работоспособны, цепки, умеют выплыть наверх и добиться своего. Агафабул, раб, работавший в крупном кирпичном производстве Домиция Афра, еще в бытность рабом, имел двух собственных подручных («викариев»); выйдя на волю, он купил еще двоих. Один из этих рабов, Трофим, стал его отпущенником и зарабатывал столько, что обзавелся пятью рабами. Дефф подсчитал, что в Риме в эпоху ранней империи из 486 ремесленников, торговцев и людей свободных профессий, только 47 человек были уроженцами Италии или Рима, причем неизвестно, может быть, и они были в каком-то колене потомками отпущенников. В таком промышленном городе, как Помпеи, изготовление гарума, шерстяное и красильное производства находились в ведении отпущенников. Самым крупным денежным воротилой был здесь отпущенник Цецилий Юкунд, судя по его физиономии, уроженец Востока, скорее всего, еврей. В крохотных Улубрах из десяти мельников (мельницы в древней Италии всегда были объединены с пекарней) девять человек были отпущенниками. В этом же городке торговый цех состоял из 17 человек, из них только один был свободнорожденным.
Судьба этого трудового люда бывала различна: многие оставались бедняками, снимали в какой-нибудь инсуле скромную таберну, устраивали здесь свою мастерскую, которая одновременно была и лавкой, и перебиваясь со дня на день, в конце концов сколачивали себе состояние, позволявшее жить скромно, но безбедно. Некоторые выбивались из бедности, заводили свои предприятия, в которых работали их собственные рабы и отпущенники, и становились крупными, заметными фигурами в италийских провинциальных городах. И здесь можно наблюдать явление, на котором стоит остановиться.
Латинская литература знакомит нас главным образом с Римом: о нем пишут и восхищаются им поэты августовского времени, его нравы клеймят Ювенал и Марциал; скорбными осуждениями Рима пестрят страницы Сенеки и Плиния Старшего. Зачитываясь ими, мы часто забываем, что Рим — только один уголок римского мира, что Италия и Рим не одно и то же. В италийских городах и в Риме носили, правда, одинаковую одежду, ели одинаковую пищу и одинаково проводили день, но чувствовать и думать начинали по-иному. Жизнь в этих городах была проще и строже. Не было двора с его тлетворной атмосферой, не было наглых преторианцев, пресмыкающихся сенаторов, толпы светских бездельников и праздной, живущей подачками толпы. Игры устраивались здесь значительно реже, раздачи хлеба и съестных припасов были редки и случайны (городские магистраты обычно ознаменовывали этой щедростью свое вступление в должность) — на них нечего было рассчитывать. Надо было работать. В окрестностях, в своих огородиках и садиках, трудились не покладая рук крестьяне; город оживляла ремесленная и торговая деятельность. Эти города, ничем особенно не примечательные, и население их, серьезное, работящее и трудолюбивое, еще ждет внимательного любящего исследователя. И не только исследователя их материальной культуры.
Столица обычно снабжает провинцию идеями, в древней Италии случилось наоборот: новое пробивается в провинциальных городах. Медленно, незаметно для самих обитателей этой тихой глуши возникает иной строй мыслей и чувств, по-другому начинают слаживаться отношения между людьми. Не следует, конечно, думать, что здесь провозгласят принцип равенства всех людей, но что отпущенник чувствует себя тут иначе, чем в Риме, это несомненно. В Риме он всегда вне городской и общественной жизни (императорские отпущенники, занимающие официальные должности, не идут в счет и в силу своего исключительного положения, и своего небольшого числа), он думать не смеет о том, чтобы войти в нее, а в италийском городе и думает об этом, и стремится к этому. Он не скупясь тратит свои средства на благоустройство города, куда занесла его судьба: ремонтирует бани, поправляет обветшавший храм, замащивает улицы. Расчет у него, конечно, корыстный: ему хочется выдвинуться, создать себе имя, настоять на том, чтобы забыли, как он «в рабском виде» бегал по этим улицам. Расчет удается: город благодарно откликается на его щедрость: позволяет ему отвести в свой дом воду от общественного водопровода, удостаивает почетного места на зрелищах, открывает его сыну дорогу в городскую думу. Город, куда несколько лет назад привели его в цепях, становится для него родиной, дорогим местом, и он любовно и внимательно спешит облегчить его нужды, украсить его, помочь его жителям. Он и старожилы объединяются в этой любви, в гордости своим городом. Он становится своим, и сам перестает чувствовать себя чужаком. Падают стены того страшного пустынного мира, в котором одиноко живет раб, — отныне он член общества. В маленьком италийском городке совершалось постепенное отмирание «рабской души» у одних, а у других начинали пробиваться ростки нового отношения ко вчерашнему рабу: его начинали признавать своим и равным.