Метели, декабрь - Иван Мележ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Заткнись, ты… зануда!
— Тебе бы так! — обиделся Кандыбович. — Кость, могет, зацепило… Горит…
— Терпеть надо!
— Попробовал бы сам!..
— Нашли время грызться, — вмешался рассудительный Цацура.
Евхим мысленно согласился, сдержал себя, сказал, как бы оправдываясь, примиренчески, мягко:
— Чего тут плакать… «Обогретый, теплый»… Было — да сплыло… Нечего жалеть. Теплее все равно не станет…
— Да и впрямь, — согласился Цацура. — Новый искать надо тайник, ды — обогревать! — Он добавил рассудительно — Пока бы хоть на ночь, кеб не околеть… Может, где на лугу? В стогу, а?
Евхим запротестовал:
— В стогу — плохо. Могут за сеном приехать.
Но другого выхода не было. Холод подбирался все сильнее, все злее, а потому, особо не рассуждая, вылезли из-под лапника, потянулись поискать, хоть на первую пору стожок. В густом сосняке, горбясь в глубоком снегу, внезапно набрели на выворотень — огромнейшая сосна, падая, зацепилась за своих подруг и зависла, большущая шапка, вывернутая с корнями земли, легла над ямой, как стреха. С этой стрехи, обсыпанной снегом, будто жерди-лапы, торчали голые, побелевшие пальцы корневища, с двух сторон надорванные корни так и остались в земле: повиснув, сосна не оторвалась совсем от земли, а только с той стороны, где была шапка-крыша, чуть приподнялась. Получилось что-то вроде пещеры.
— Во, тут можно, — сказал Цацура. — Отгрести снег только.
Выгребли снег из пещеры ложами обрезов. Когда кое-как добрались до земли, приклады залязгали железом, — мерзлый песок внизу был прихвачен ледяной коркой. Евхим пошарил руками в самом глубоком месте, — на их счастье, лужин не было, ледок лег, наверно от позднего дождя. Он вынул нож и стал бить, скалывать ледок.
Наломали лапнику, подстелили поднизом, сколько можно было, прикрыли ветвями дырку, залезли один за другим. Утомленные, голодные, лежали чужие друг другу, злые на все на свете, — молчали, сдерживали холодную дрожь. В этой берлоге было не теплей, чем снаружи. Кандыбович снова шипел, стонал, и Евхиму хотелось просто задушить его. Никогда не думал, что — такой слюнтяй, и без того тошно, а тут еще он, со своим нытьем!
Надо было Цацуре сказать, что у него есть табак! Есть табак и нет спичек! Такая злость на все, что, если б мог, пошел бы в первое, ближайшее село, поджег бы, кажется, чтоб согреться, но не мог, не мог снова встать, вылезти на мороз, на ветер, ноги, руки, голова, все тело были как чугунные.
Сон был тяжелый, дурной, также будто чугунный. И спал, и как будто не спал, бредил, как больной и, когда проснулся совсем, головы не мог поднять. В берлоге было сыро, мокро, тело было будто стиснуто бляхою, вставать, вылезать на свет не хотелось. Не спали уже и другие, также не шевелились, не вылезали.
Евхим заметил, что Цацура что-то лениво жует, повернул к нему голову.
— Что ешь?
— Колбасу. Теща зараз прислала, с сорокою… — глотнув, мрачно пошутил Цацура.
— Не плети, бугай! Правду говори!..
— По правде табак…
— Какой табак?
— Тот, что уцелел… какой курят, коли огонь есть…
Последние слова Цацура завершил бранью. Евхим попросил:
— Дай мне…
Вылезли из пещеры поздно, молчаливые и злые, как голодные волки. Горбясь, тяжело горбясь, засунув обрезы под поддевки и кожухи, сунулись в чащу. Скоро напали на след саней, не утерпели, пошли по легким санным колеинам, около которых кое-где желтели маленькие клочки сена. Санная извилина привела их на лесную дорожку. Дорожкой поплелись неспокойно, поодаль друг от друга, готовые в любой момент выхватить оружие. Когда впереди проглянула чистая ровнядь поля, темные хаты и гумны за изгородями, остановились, какое-то время молча наблюдали. Кое-где из труб заманчиво вились белые прядки дымков.
От вида этих хат, дымков еще больше заныло в желудках. Торопливо глотая слюну, Кандыбович предлагал идти в село тихо, милиции и на духу близко не слышно, можно подкрепиться, ядры его. Но как бы велико ни было искушение набить утробу, обогреться возле печки, Евхим не поддался, не согласился, очень уж запомнилось вчерашнее, чтоб подать просто так милиции вести о себе, самому полезть на рожон. Ему еще не наскучило жить.
После вчерашнего власть и сила Евхима перед другими заметно ослабла, — Кандыбович не только не послушался его, а готов был со злостью накинуться на него, и только слова Цацуры, который поддержал Евхима, остановили спор. Кандыбовичу осталось только недовольно поджать губы. Одно, что интересовало теперь Евхима, когда он смотрел на чужие, угрожающе притаившиеся хаты, было: что это за село, где, где, в каком они теперь месте. Но ни Кандыбович, ни Цацура этого тоже хорошо не знали.
Когда обошли село, послушав, оглядевшись, снова выбрались на дорогу и потянулись дальше. Еще издалека внимательным, настороженным ухом услыхали скрип саней, ровный стук копыт, быстро свернули, грузнув в снегу, нырнули за кусты. Согнувшись, следили за дорогой: ничего особенного, ехал откуда-то старик в тулупе и валенках, уткнул голову в плечи, как будто дремал…
Как и вчера, ими руководило, вело одно желание — дальше от милиции, от облавы, от беды, от которой едва избавились, — но усталость и голод приглушали это желание. К полудню уже не то что по снежному насту, а и по дороге едва ноги волочили. От Цацурова табака, который жевали, чтоб отогнать голод, тошнило.
Кандыбович вдруг закачался и, ухватившись за ближайшую лозину, остановился.
— Ну, чего? — бросил ему Евхим, почти с ненавистью.
— Голова кружится…
— Голова!.. То голова, то рука, то — еще что…
Отошли от дороги, сели на пни, на снег. Кандыбович загребал ладонями снег и клал в рот, Цацура раз за разом плевал, харкал. Евхим старался не глядеть ни на кого, вперивши тяжелый взгляд перед собой, думал о том, что надо делать, где искать выход. Чем больше думал он над вчерашним, тем сильнее чувствовал, что это не просто беда, что петля затягивается все уже, ему только везение помогло вывернуться, а завтра удачи этой может и не быть. Мир населен негодяями, подлецами, даже те, кто не чужой был, отвернулись, продать в любой момент готовы, — если бы мог — передушил бы всех, как гадюк, как клопов, огнем и пеплом развеял бы поганые их гнезда, чтоб знали, дрожали чтоб, — но он один, Цацура только с ним, а их, гадов этих, тысячи. И он снова и снова возвращался к мысли, которая приходила уже не раз еще там, на Чертовых болотах: надо отступиться, выйти из игры. До поры, до времени… Помощь найти, хорошую, надежную, силу… Подготовиться, выбрать момент — и ударить!
Кандыбович, оказалось, тоже думал о том, что делать:
— В Кобылеве — родня у меня… Тесть… Пересидеть можно было б, ядрит твою…
— Выдумал! — запротестовал Цацура. — Через неделю накроют… Как пить дать…
Погребок у них есть… тихий… И около лесу…
Цацура промолчал. Евхим подождал, сказал задумчиво:
— Лбом стену один не пробьешь… — И он открыл вдруг дорогое, заповедное: — За границу подаваться надо… В Польшу…
— В Польшу — плюхнул!
— Кто — плюхнул? — густо покраснел Евхим.
— Ждут там тебя…
— Ждут, не ждут. — Евхим добавил со злостью. — Один выход.
Кандыбович не сказал ничего, но, было видно, остался при своем мнении. Цацура, харкнув желтой слюной, сказал Евхиму:
— Може и твоя правда. Не отцепятся легавые, должно быть…
— Дыхнуть не дадут!
Кандыбович откликнулся не сразу.
— Вам хорошо говорить, — сказал он с раздражением. — А как я, с такой рукою!
— Полечат! — бросил Евхим.
— Охота им там возиться!.. И опять же — граница, черт знает, где! Пока доберешься! А тут — ноги гнутся! Не евши!..
— Дотянешь!
— Не век без харчей будем! — поддержал Евхима Цацура.
Долго молчали. Хоть сидели все вместе, однако почувствовали — Кандыбович — обособленный, чужой.
Евхим кипел от злости. Злость эта была вся на Кандыбовича, на которого Евхим теперь не мог спокойно смотреть. Евхима все раздражало, злило в нем: и то, как он сидел на пеньке, как держал руку, как глотал снег, и, разумеется, каждое его слово. Но если б Евхим умел заглядывать в себя, искать причины своего настроения, он не мог бы не заметить, что злость на Кандыбовича шла совсем не от Кандыбовича, не от того, что тот отказался идти. Кандыбович не меньше злил бы Евхима, если б делал обратное: просил-молил забрать с собою за границу, клялся, что, не обращая внимания на ранение, останавливаться не будет в дороге. Евхим тогда б злился на него, и, наверное, с большим правом, что придется еще возиться с ним лишний раз, когда и без того хлопот достаточно. Евхим злился на Кандыбовича потому, что в нем кипела злость — злость на неудачи, на несчастье, которое искало, на ком остановиться, — она нашла того, кто был близко, перед глазами, был доступный…
— Ну как? — бросил Кандыбовичу, коротко, жестко, Евхим.