Политическая доктрина славянофильства - Николай Устрялов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этой нездоровой основе и возникло то тягостное раздвоение между народом и властью, на которое столь часто и столь горько жалуются в своих письмах славянофилы. "Положение наше совершенно отчаянное, -- записывает Вера Сергеевна Аксакова в своем дневнике 28 ноября 1854 года, -- не внешние враги нам страшны, но внутренние -- наше правительство, действующее враждебно против народа, парализующее силы духовные, приносящее в жертву своим личным немецким выгодам его душевные стремления, его силы, его кровь"71).
Смелое обличение петербургского порядка вещей с точки зрения славянофильства находим мы и у Д. Х.: "Как только, -- пишет он, -- взамен старого начала предания и того, что называлось "старина", выкинуто было знамя "упразднения всего этого хлама" во имя нового высшего начала, более культурного: "l'йtat c'est moi" (сослужившего такую печальную службу наследникам Людовика ХIV и державе его), тотчас начинается эра принципиального произволения, сначала воплотившегося в громадной личности Петра, а от него усвоенного его преемниками, и очень красноречиво выраженная словами императора Николая Павловича, с указанием на свою грудь, -- "все должно исходить отсюда"... В этом новом строе выразилась идея абсолютизма, но в своеобразном виде. Абсолютный, т.-е. от народа отрешенный государь заслоняется абсолютной бюрократией, которая, создав бесконечно сложный государственный механизм, под именем царя, под священным лозунгом самодержавия, работает по своей программе, все разрастаясь и разрастаясь и опутывая, как плющ, как царя, так и народ, благополучно друг от друга отделенных петровским началом западного абсолютизма. Лозунг бюрократии не divide et impera, но impera quia sunt divisi72).
Так относились славянофилы к петербургскому периоду или, как предпочитает называть его К. Аксаков, -- к "петербургскому эпизоду" русской истории. Они считали его сплошным историческим недоразумением. Они ненавидели Петербург, этот "эксцентричный центр" России, "символ и знамя отчуждения от народа", "творец и пестун казенщины", это своеобразное окно в Европу, смотреть в которое можно лишь обратившись спиною ко всей остальной России и к русскому народу, этот город "бюрократической опричнины, где народная жизнь не чувствуется и не слышится, а только рапортуется". Они считали опасной, если не гибельной для отечества, внутреннюю политику петербургского правительства, "антинациональную" в ее основных тенденциях73). Недаром они были гонимою сектою. Недаром заслужили они в Петербурге репутацию неблагонадежных людей74).
Они требовали возвращения назад, "домой", к тому самодержавно-земскому строю, который был будто бы близок к осуществлению в московской Руси. При этом они настойчиво подчеркивали, что в их призыве нет ничего реакционного. Еще И. В. Киреевский говорил, что "если старое было лучше теперешнего, из этого еще не следует, чтобы оно было лучше теперь"75). "Нужно возвратиться не к состоянию древней Руси, а к пути древней Руси", -- так учили славянофилы. Первыми же практическими шагами к этому возврату домой, к этому "обновлению стариною", они считали два условия: "полная свобода слова устного, письменного и печатного -- всегда и постоянно; и Земский Собор в тех случаях, когда правительство захочет спросить мнение страны"76).
И мы не можем не признать, что в их лозунге "домой" не было, действительно, ничего "реакционного" в общепринятом смысле этого слова. Он означал -- этот лозунг -- лишь указание на только-что нами изложенную концепцию самодержавия.
IV.
Можно много критиковать эту концепцию. Было бы странной наивностью или капризом слишком изощренного ума отрицать, что в наше время она уже окончательно утратила характер какой бы то ни было практической значимости, политической злободневности. Но, несомненно, она представляет собою большой интерес с точки зрения истории русской политической мысли.
Она -- своеобразное дитя русского романтизма, идеализма сороковых годов. Нельзя отказать ей в привлекательной нравственной возвышенности, в органическом культурном благородстве. Она развивалась в большом плане целостного культурно-философского и философско-исторического миросозерцания и всецело уяснена может быть только в общей связи с ним. Ее нужно решительно отличать от внешне соприкасающейся с ней теории "официальной народности", оправдывавшей и возвеличивавшей факт русского самодержавия прошлого века независимо от ряда идеологических предпосылок, дорогих для славянофильства. В этих предпосылках больше, чем в конкретных политических рецептах, покоится дух славянофильского учения77).
Возникшее и развивавшееся в обстановке дворянской, помещичьей среды, учение это было, однако, лишено сословной, классовой окраски. Оно строилось на гораздо более широком фундаменте. Верные себе, его идеологи даже открыто восставали против привилегированного положения своего сословия. Недаром в начале 1862 года, по поводу дворянских выборов в Москве, И. С. Аксаков в своей газете "День" призывал своих собратий просить царя разрешить дворянству торжественно, перед лицом всей России, совершить великий акт уничтожения себя, как сословия, и распространить дворянские привилегии на все население государства...
Религия, христианство, православие -- вот главное в миросозерцании классического славянофильства. Отнимите у него его религиозный пафос -- и вы убьете его душу, опустошите его "идею". Религия была для вождей славянофильства солнцем, освещающим все вопросы жизни, исходною точкою, объединяющим центром системы. Лучами этого солнца была пронизана и славянофильская философия нации, ими питалась и сама вера славянофилов в русскую народность, которая, взятая без православия, была бы в их глазах вовсе лишена своего высокого достоинства. "Основное, что лежит в душе русской земли, что хранит ее, что высказывается в ней, как главное, что движет ее, -- это чувство Веры". Такова была одна из любимых тем исторических размышлений К. Аксакова78). "Без православия наша народность -- дрянь", -- с намеренной резкостью формулировал ту же мысль Кошелев.
Конечно, и проблема государственного устройства России должна была восприниматься этими людьми в свете православия по преимуществу. Политический строй сам по себе есть нечто глубоко условное и относительное. Нужно, чтобы он как можно полнее удовлетворял требованиям христианства. Нужно, чтобы он как можно меньше отвлекал человечество от "внутренней", духовной его жизни. Идеал политического устройства, -- совершенное отсутствие "политики", самоупразднение государства, вернее, превращение общества и государства в церковь. Как известно, Достоевский так и определял устами одного из своих героев задачу государства:
-- По русскому пониманию и упованию надо, чтобы не церковь перерождалась в государство, как из низшего в высший тип, а, напротив, государство должно кончить тем, чтобы сподобиться стать единственно лишь церковью и ничем более. Сие и буди, буди79).
По мысли славянофильства, тем только и ценно русское самодержавие в его чистой, неиспорченной историей идее, что есть в нем этот своеобразный "аполитизм". Отдаляя народ от вопросов земного строительства, оно блюдет народную душу. Сам народ, учреждая и принимая царскую власть, являет тем самым свою волю к жизни в духе, в Боге...
Вряд ли нужно доказывать всю фантастичность этой парадоксальной теории анархического монархизма. Но нельзя не признать, что она достаточно характерна для русской политической мысли. Ведь это все тот же исконный русский "максимализм", только религиозно окрашенный. Упорный отрыв от "царства фактов" во славу идей и идеалов. "Факты", увы, этого не прощают...
Впрочем, следует оговориться, что славянофильская мысль, особенно в некоторых статьях Хомякова, пыталась отмежеваться от крайностей отвлеченно-религиозного утопизма. Она готова была, как мы видели, в иерархии культурных и морально-политических ценностей отвести определенные места и принципу права, и принципу государства. Но как только от общих принципиальных соображений она переходила к вопросам конкретной политической действительности, неизменно сказывалась ее романтическая оторванность от жизни. Относительные ценности, теоретически признававшиеся, практически отрицались, как явления зла и порока. И при этом религиозный утопизм соединялся с опасным национальным самоослеплением.
Однако, неправильно было бы исчерпывать оценку политической доктрины славянофильства этою внешнею, элементарной критикой. Нехитрое теперь дело -обличать ошибки политических прогнозов славянофильства, сокрушать его во многом неоправдавшийся оптимизм, громить его близорукую непрактичность. Гораздо интересней и существенней -- вдуматься глубже в общий его облик и уяснить широкий внутренний смысл его утверждений. Тогда не только в более надежном и поучительном свете предстанут его заблуждения, но, пожалуй, вскроется также и положительное его значение в истории нашей общественно-политической мысли.