Смерть - гордая сестра - Томас Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А турникеты все щелкали на той же тупой, деревянной, оглушительной ноте, людей несло к поездам, и когда они замечали кольцо зрителей и покойника на скамье, в их взглядах, позах, жестах открывалось все многообразие человеческих реакций на зрелище смерти.
Одни останавливались, смотрели на мертвого, потом начинали тихо, обеспокоенно перешептываться:
— Что с ним? Ему плохо? Обморок? Он пьяный или что?
И кто-нибудь в ответ, пристально посмотрев на лицо покойника, презрительно махал рукой и сердито кричал, хотя в голосе слышалась тревога и неуверенность:
Да ну! Какой там обморок! Пьяный! И больше ничего! Ясно же! Ну, налакался... И чего стоят, чего смотрят, — иронизировал он. — Можно подумать, пьяного никогда не видели. Да ну его, — кричал он. — Пошли! — И спешил со спутниками прочь, продолжая язвить толпу издевательским смехом.
И правда, поза и вид мертвого — то, как он сидел на скамье, нахлобученная на лоб старая шляпа, неловко подогнутая нога, рука, свесившаяся с края, тонкий впалый ирландский рот, затаивший грязненькую и будто пьяненькую ухмылку, — все это так походило на пьяное оцепенение, что многие, едва завидя его мертвенно-серое лицо, восклицали с каким-то отчаянным облегчением:
— А! Он просто пьяный! Пошли, пошли! Нечего! — И торопились дальше, сознавая в глубине души, что человек мертв.
Другие подходили и, сердито встрепенувшись при виде мертвеца, окидывали толпу гневным взглядом, укоризненно и возмущенно качали головой, словно толпа была повинна в каких-то непристойных, безнравственных действиях, которые претили их благопристойным, нравственным натурам.
Подошли три еврейские девочки с еврейским мальчиком и вместе протиснулись сквозь кольцо зрителей. Девочки испуганно замерли, прижавшись друг к другу, а мальчик оторопело и глуповато уставился на мертвого и потом нервным, тонким голосом произнес:
— Что с ним такое? А «скорую помощь» уже вызвали?
Кольцо зрителей ответило ему молчанием, но через минуту шофер такси — человек с тяжелым, грубым, рябым лицом, смуглокожий, но бледный от ночной работы, с черными глазами и волосами, в фуражке, кожаной куртке и черной шерстяной рубашке — повернулся, презрительно дернул головой в сторону мальчика и, не глядя на него, а обращаясь к толпе, произнес издевательски-насмешливым тоном:
— «Скорую помощь»! «Скорую помощь»! — воскликнул он — На кой ему черт эта «скорая помощь»! Господи! Он мертвый давно, а он спрашивает, вызвал ли кто «скорую помощь», — продолжал шофер, снова презрительно дернув головой в сторону мальчика и, видимо, черпая какую-то уверенность и ощущение безопасности в собственном сарказме. — Видали! — фыркал он. — Человек умер давно, а он желает знать, почему тут не вызвали «скорую помощь». — И продолжал фыркать и потешаться про себя, повторяя: «Господи!» — и качая головой, словно тупость и скудоумие людей не укладывались в его сознании.
Мальчик смотрел на мертвого зачарованным взглядом, полным ужаса и изумления. Наконец он облизнул пересохшие губы и с тупым недоумением проговорил:
— Я не вижу, чтоб он дышал и вообще. Он вообще не шевелится. Затем девочка, которая все время держалась за его руку — маленькая, рыжая, с тонким, худым лицом и огромным носом, затенявшим все лицо, — нервно, почти истерически стала дергать его за рукав и зашептала:
— Пойдем! Пойдем отсюда!.. Ой! Я вся дрожу! Ой! Меня прямо трясет — смотри! — прошептала она, протянув руку, которая дрожала крупной дрожью. — Ну, пойдем!
— Я не вижу, чтоб он дышал и вообще, — тупо пробормотал мальчик, не отводя от мертвого глаз.
— Ой, ну пойдем же, — умоляюще прошептала девочка. — Я так волнуюсь, что вся дрожу, — я трясусь как лист! Пойдем! Ну давай же! — И все четверо — три напуганные девочки и ошарашенный мальчик — отошли и тесной кучкой заторопились по спуску к платформе.
Теперь другие люди, которые до этого просто стояли, неловко переглядываясь, и в тревожном замешательстве задавали друг другу вопросы, повисавшие в воздухе, начали тихо переговариваться и перешептываться, и уже пронеслось несколько раз слово «умер». Произнеся и услышав это слово, все затихли, успокоились, медленно повернули лица к мертвому и впились в него любопытными, жадными взглядами.
Тут послышался негромкий мужской голос, уверенно и убедительно высказавший то, в чем они как будто боялись себе признаться.
— Конечно, умер. Умер человек, — проговорил он тихо и веско. — Я сразу понял, что он мертвый.
В ту же секунду рослый солдат с морщинистым обветренным лицом человека, многие годы прослужившего в армии, повернулся к соседу — низенькому плосколицему ирландцу — и спокойно, уверенно, как о чем-то привычном, сказал:
— Где бы человек ни загнулся, он всегда оставляет эту черную расписочку — верно? — Он произнес эти слова сдержанным, сухим, небрежным тоном и кивнул на маленькую лужицу на цементе рядом с неуклюже подогнутой под скамейку ногой.
Плосколицый ирландец поспешно кивнул и с выражением энергического согласия произнес:
— Что и говорить!
В это время в толпе со стороны турникетов произошла легкая суматоха и перемещение, зашаркали ноги, люди почтительно расступились, и в сопровождении двух санитаров, один из которых держал свернутые носилки, появился врач «скорой помощи».
Врач был молодой, еврей с пухлыми губами, слегка скошенным подбородком, шелковистыми усиками и довольно надменным, скучающе-безразличным выражением лица. На нем был синий форменный пиджак, плоская синяя фуражка, сдвинутая на затылок, и когда он вошел и медленно, индифферентно направился к скамье, его стетоскоп уже был наготове и трубки — в ушах.
В каждом движении доктора читалась скука, привычка, даже усталость, словно его так часто вызывали на подобные происшествия, что он уже не способен был ни на какое чувство. Когда он дошел до полицейских, они расступились и пропустили его. Не заговорив с ними, он проследовал к мертвецу, расстегнул и распахнул на нем рубашку, наклонился и внимательно, методически, по нескольку секунд задерживаясь в каждом месте, стал прослушивать стетоскопом безволосую мягкую землистую грудь.
При этом на лице его не выражалось ничего — ни удивления, ни жалости, ни научного интереса. Он, конечно, с первого взгляда понял, что человек мертв, и теперь его врачебный долг был лишь частью формальности, установленной законом и обычаем. Но зрители все время потихоньку надвигались, и их взгляды были прикованы к лицу врача любопытством, почтением и суеверным страхом, точно они надеялись прочесть в нем подтверждение тому, что уже знали сами, — или увидеть выражение возрастающего ужаса, жалости, скорби, которое печатью уверенности скрепит их догадки. Но они не видели ничего, кроме педантичной должностной внимательности с налетом утомления и скуки.
Закончив прослушивание, он выпрямился, вынул трубки из ушей, затем небрежно приоткрыл полуопущенные веки покойного. В глазах застыл голубоватый белесый отблеск. Врач повернулся к полицейским, которые окружили его с открытыми книжечками в руках, и все так же терпеливо, буднично, равнодушно сказал им несколько тихих слов, а они стали прилежно их записывать. Один спросил у него что-то и записал ответ, после чего доктор медленно и равнодушно пошел прочь, а за ним — санитары, ни разу не выказавшие любопытства или удивления. И в самом деле, покойный, казалось, очутился во власти режима, которого ни избежать, ни изменить ни на йоту, — режима, действующего с безжалостной точностью и во всех деталях, досконально, до скуки известного своим слугам: врачам, санитарам, полицейским и даже священникам.
Полицейские, закончив писать в книжечках и спрятав книжечки, развернулись и атаковали толпу, отпихивая и отшвыривая людей с неизменными криками: «Проходите! Проходите! Разойдитесь сейчас же!» — но и в этих действиях проглядывала та же рутина, дух усталости и скуки, и когда люди с раздражающим ртутным упрямством перетекли на прежние места, полицейские промолчали, не обнаружив ни гнева, ни досады. Они снова заняли позиции вокруг мертвого и стали хладнокровно ждать следующего номера своей незыблемой программы.
И теперь — словно преграды молчания, сдержанности и робости были сломаны, а смута и сомнение в душах рассеяны последним доказательством и простыми звуками слова «умер», наконец-то произнесенного вслух, — люди начали разговаривать свободно и естественно, как друзья или старые коллеги.
Немного в стороне, за внешним кольцом зрителей, собрались, признав друг в друге людей солидных, сведущих и светских, три лощеных существа, ночные создания, обитатели проспекта, гремевшего у нас над головой: молодой смазливый бродвеец в лихо сдвинутой серой шляпе и тонком весеннем пальто, суженном в талии, напористый, самоуверенный еврей с большим носом, агрессивным голосом и улыбкой грифа и итальянец, поменьше ростом, с лисьей физиономией, бледной желтоватой кожей и маслянистыми глазами и волосами, — все трое франтовато одетые, на крикливый бродвейский манер. Они начали философствовать с важным видом знатоков, жалуя жизнь и смерть, скоротечность человеческих дней и тщету человеческих надежд и устремлений зрелыми плодами своего опыта. Преобладал в этой группе еврей, несший на себе основное бремя беседы. Остальные двое, в сущности, играли роль хора, сопровождая его рассуждения (когда он брал паузу для вдоха) энергичными кивками и репликами наподобие: «Вот именно!», «Что и говорить!» или «Как я сказал одному на днях...» — замечание, каждый раз остававшееся недосказанным, поскольку протагонист успевал набрать воздуха и летел дальше.