Дом на площади - Эммануил Казакевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем поезд двигался по лесистым равнинам, маленький вагончик невыносимо трясло, голоса гудели. Темнело все больше.
В Берлин приехали к вечеру и с вокзала на попутных машинах отправились в Потсдам.
III
Прибывших офицеров разместили в домах, прикрепили к столовой и оставили в покое. Казалось, никто отныне не интересовался ими. Их не вызывали и не торопились назначать на должности. Понаехало их сюда очень много, и вся окраина города кишела молодыми людьми в кителях с погонами и эмблемами всех родов войск. Медали позвякивали на них. Бесчисленное множество разнообразнейших лиц ежедневно мелькало мимо Чохова во время его коротких хождений от дома, где он расположился, до отдела кадров и обратно. Изредка встречались и знакомые, но их было очень мало.
Вскоре многие офицеры взяли краткосрочные отпуска на несколько дней. Весельчаков уехал в медсанбат к своей жене Глаше, Мигаев — к фронтовым друзьям-сталинградцам в 8-ю гвардейскую армию. Четвериков тоже вскоре исчез — по-видимому, отправился к своему брату-генералу во 2-ю танковую армию. Города по привычке не назывались, а назывались номера воинских частей; Германия еще не ощущалась офицерами как таковая, а только лишь как место дислокации полков, дивизий и армий.
Чохову стало совсем одиноко. Поселили его в небольшом домике, в комнате, где стояли две койки. Вторая койка была, несомненно, кем-то занята: под ней лежал чемодан, над ней висела шинель с капитанскими погонами. Однако Чохов жил тут пять дней, а сосед все не появлялся. Он впервые заявился только на шестой день, и то часа в четыре утра. Чохов проснулся оттого, что услышал стук захлопываемой двери. Открыв глаза, он заметил сразу, что соседская шинель исчезла со стены. Позднее он увидел на столике записку, написанную размашистым неровным почерком. Она гласила:
«Капитан, прошу не волноваться. Я забрал свою шинель. Спокойного сна. У меня в тумбочке пол-литра немецкого ликера, можешь пользоваться, не возражаю. Капитан Воробейцев».
Чохов усмехнулся, оделся, пошел завтракать, потом направился опять, как ежедневно, в отдел кадров. Он здесь снова потолкался среди офицеров. Сегодня их было особенно много, главным образом подполковников и полковников. Время от времени появлялся даже генерал, а то и два сразу. Это обилие больших начальников, ждущих, как и он, Чохов, назначения, заставило нашего капитана почувствовать себя совсем маленьким человеком. Если в полку он все-таки был видным офицером, одним из тех отчаянных ребят, каких не так уж много бывает в любом полку, то здесь он вскоре перешел от повышенного самоуважения к столь же преувеличенному самоуничижению.
Добро бы у него хватило смелости подойти к какому-нибудь из офицеров отдела кадров и настойчиво поговорить с ним! Но дело в том, что, убедившись в своей малости, он из чувства робости, смешанного с самолюбием, ни у кого ни о чем не спрашивал, а только смотрел глазами, полными грусти, на столы с бумагами, картотеками, ведомостями, на сердитые затылки кадровиков. Потом он уходил.
На этот раз он пошел бродить по Потсдаму. Город был сильно разрушен американскими бомбежками. Не следует думать, что Чохов интересовался достопримечательностями старой прусской столицы, — нет, он глядел на дворцы, соборы, парки с полным безразличием. Город он осматривал только с точки зрения участника прошедших здесь боев. Он вспоминал отдельные эпизоды этих боев. Вот здесь его рота форсировала озеро. Справа, в этих двух подвалах, засели фаустпатронники. В этом дворце стоял штаб дивизии. По-видимому, вот здесь, на газоне, — теперь очень густом, с удобными скамейками вокруг, — был убит солдат Кучерявенко.
Чохов довольно долго смотрел на этот газон. На одной из скамеек сидела старая немка и что-то ловко вязала на спицах — может быть, чулок.
Город кончился, и началось то, что Чохов именовал «лесонасаждениями» — то есть, попросту говоря, рощи и леса. Он вспомнил, что здесь где-то рота окапывалась, но, несмотря на короткое время, прошедшее с той поры, никак не мог найти окопы и долго искал их неизвестно зачем. Наконец он их нашел — они густо заросли травой и были почти незаметны. Чохов испытал неопределенное удовольствие, когда влез в один из них — и именно в тот самый, который он и занимал тогда. Слева находилась санрота, и он кричал из своего окопчика, чтобы она убиралась отсюда, так как ей тут не место — она демаскирует расположение роты. Затем появились наши танки Т-34, сбившие здесь немало молодых деревьев. Он тогда подошел к командиру танкового батальона, и они договорились о том, что рота сядет на танки.
Теперь лесок стоял чистенький и гладенький. От сбитых танками деревьев не осталось и следа, даже пеньков не осталось — наверно, немцы спилили их на топливо.
Немного дальше в лесу играли дети. Они перекликались и ловили друг друга. При виде Чохова они остановились на минуту, потом забегали снова. И Чохов только теперь понял, что это немецкие дети, потому что сначала он принял их просто за детей — скажем, за русских детей. Он вспомнил, что однажды в бою — может быть, это было здесь, а может быть, где-то в другом месте — он встретил немецких детей, которые укрылись в яме возле глухой стены небольшого дома. Увидев Чохова — он тогда оброс и на руке его был окровавленный бинт, — они подняли на него испуганные круглые глаза и один, самый маленький мальчик, спрятал лицо и заплакал. Чохов прошел тогда мимо, не обратив на них особого внимания, хотя плач этого маленького ребенка чем-то и задел его; они, дети в яме, были обыкновенной военной картиной; он видел детей в ямах четыре года подряд.
Нынешнее поведение детей поразило Чохова своим контрастом с прошлым. Он остановился и некоторое время смотрел на то, как они резвятся, ловят друг друга и визжат.
Он пошел дальше. Становилось все пустыннее, все глуше. Темная и буйная зелень напирала со всех сторон. Над дорогой смыкались верхушки лип с очень крупными листьями, почти с кленовые величиной.
Кругом не было ни души, но Чохов шел, как всегда, четким солдатским шагом, подтянутый и строгий, словно на виду у множества людей. Потом он вдруг подумал, что хорошо бы прилечь на траву и поваляться на ней. Эта мысль показалась ему немножко дикой и попросту трудно исполнимой, потому что он отвык от отроческих поступков и забав, вынужденный в течение нескольких лет оставаться серьезным в этих более чем серьезных обстоятельствах. Тем не менее он сел на траву. Она была высокая и прохладная. Он огляделся, потом лег. Тут он увидел над собой дрожащую и пронизанную солнцем листву. Казалось, она не имеет ни конца ни края, уходит и ввысь до неба и в стороны до горизонта. Каждый листок дрожал, светился, жил сам по себе, но в то же время было заметно, что он принадлежит к целому сообществу других листьев, и это сообщество, эта ветвь тоже имеет свою отдельную жизнь, отдельную дрожь и особое свечение. Эта ветвь чем-то иногда неуловимым, то темным тенистым прогалом, то, напротив, особо яркой протокой солнечных лучей, отделялась от других ветвей, от других сообществ, каждое из которых, в свою очередь, жило своей жизнью, в то же время полностью разделяя роскошную, трепетную жизнь всего дерева.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});