У лукоморья - Семен Гейченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поп схватился за крест. Ноги его обмякли, и он чуть не повалился на стул.
— Ну, хватит! — крикнул Пушкин. — До чертиков Дело еще дойдет, а пока что давай сюда…
В комнату внесли поднос с вином и закусками. Пушкин пододвинул столик к окну, поставил стулья себе и гостю и пригласил к трапезе.
— Благослови, владыко, питие и брашно сие, — протянул он нараспев. — Начнем, пожалуй!
…Шла четвертая бутылка доморощенной. За кого и за что только не пили. Пили за отцов-матерей, бабок-пупорезниц, за всех поящих, кормящих, милосердие творящих. Потом стали пить за добрых людей во здравии и в болезнях и в нетях обретающихся. Потом, захмелев, стали возглашать многолетье полоненным, заключенным, затюремным, царской службой угнетенным.
Особую чару отец Ларион поднял за здравие покровителей храма своего — знатный род Ганнибалов и Пушкиных, за здравие своего возлюбленного кума Вениамина Петровича Ганнибала, по-дьяконски прокричав ему эдакое многолетие, что у Пушкина даже мурашки по коже пошли.
— Ну и труба иерихонская! — воскликнул он.
Когда уже были на последнем взводе, начались особо важные разговоры. Пушкин говорил о смысле жизни. Отец Ларион жаловался на свои убытки, на господ помещиков, которые неисправны в помощи священнослужителям, и что это потому, что все они аспиды и василиски.
Незаметно разговор перешел на божественное. Тут Пушкин словно вскочил на боевого коня, дав ему шпоры под бока. Началась катавасия. Отец Ларион кричал, что это богохульство и канальство, что за такие безбожные речи ему, Пушкину, Сибирь полагается и вырывание ноздрей. Пушкин же летел все выше и выше, и, словно из поднебесья, на голову отца Лариона полетели срамные стихи про царя Никиту и его милых сорок дочерей…
— Нечестивец, анафема! — кричал пьяный поп. — Упеку! Всё благочинному пропишу. Быть тебе ужо в Соловках! Быть! Отдай мои историю! Где салфет? Ухожу. Ноги моей в этом вертепе не будет!
— Накося выкуси! — в свою очередь крикнул Пушкин и пустил под потолок бумажки отца Лариона.
…Возвращался поп домой, совсем уже поздно было. Шел берегом Маленца, выделывая ногами кренделя. Вдруг навстречу ему — нечистая сила под видом барского служителя, едущего на чудесной тройке. Остановил человек лошадей и кричит отцу Лариону: «Садись, батюшка, приятным мигом до дому вас довезу!» Обрадовался поп, сел в карету и кричит: «Ну, давай, трогай с богом!» Только сказал — «с богом», ан вдруг видит: нет ни лошадей, ни кареты, а сам он по самую бороду в Маленце. Тонет. Сразу отрезвел. Молился. Матерился. Еле выбрался на берег.
Вернулся домой туча тучей. Поповна к нему:
— Тятенька, ну как Михайловский барин? А отец Ларион шапкой об землю ударил да как заорет:
— Мартын Задека твой Михайловский барин. Алхимец он и безбожник, вот что! Разругался я с ним — вот до чего! Ушел, прости господи, не попрощавшись. Спасибо, ноги сами унесли…
И батюшка, как был в мокрых сапогах и подряснике, повалился на постель…
На другое утро под окошком поповского дома остановился всадник. Он постучал в окошко плеткой и крикнул:
— Люди добрые, скажите, отец Ларион дома? Лежит, говорите, недужит? Дайте ему стакашек зубровочки. Полегчает. По себе знаю… Да передайте, что Александр Сергеев Пушкин мириться приезжал. Будет через час-два, к чаю. Да чтобы просвирочек свеженьких приготовили, таких же, как вчера. Он до них большой охотник!
И Пушкин ускакал в поле.
ИЗ ДНЕВНИКА ИГУМЕНА СВЯТОГОРСКОЙ ОБИТЕЛИ
Игумен Святогорской обители отец Иона давно был не в ладу со своею братией, крепко не в ладу. Обитель значилась в особых списках как исправительная — для проштрафившихся священнослужителей. Здесь все монахи были ссыльными — кто за развращенность ума и сердца, кто за прелюбодейство, кто за воровство или какие-нибудь другие большие прегрешения. Все были обидчивы, сварливы, злы, как осы осенью. Ну где ему с ними справиться? Тут нужен кнут и цепи, а не доброе слово пастыря. Правда, цепи в монастыре были давно заведены, еще при игумене Созонте, после того как монах отец Варсанафий ограбил все монастырские кружки для подаяний и поджег питейный дом в слободке… А тут еще особое дело свалилось на игумена, дело государственной важности, — неусыпное наблюдение за прихожанами сельца Михайловского, и господами и их крестьянами, и особливо за сыном помещика Пушкина, Александром Сергеевым, который сослан за вольнолюбие и «афеизм» в родительское имение, без права куда-нибудь отлучаться, даже в Псков…
Господи, спаси и помилуй! Ну откуда ему, немощному, исправлять это дело, когда сам-то он попал в обитель не по хотению сердца, а по распоряжению начальства, в наказание за нерадивость и разные оплошности! Ведь и над ним, Ионой, есть, поди, наблюдение, чье-то недреманное око, высматривающее его грешную жизнь. Только кто сие?
Так думал, сидя в своей горнице, святогорский пастырь. Разные темные дела монахов и ложные доносы их совсем одолели игумена. И он ожесточился и сам стал сочинять на смутьянов доносительства. Но на его доносы духовная консистория смотрела криво, потому что был он у нее в недоверии за некогда совершенные им по молодости лет различные провинности и блудни. И тогда игумен решил писать книгу про свое монастырское житье и о прегрешениях братии. Он считал, что ежели случится какая ревизия, то такая книга поможет ему вспомнить, что нужно и кто в чем виновен.
Как-то, будучи в Пскове, он купил синей сахарной бумаги, сшил листы, сделал переплет с застежками и замочком, нарисовал на переплете сердце и вписал в него греческое слово «Диариуш», что значит по-русски — дневник.
И стал отец Иона, как древний летописец, записывать про свою жизнь, про жизнь своей братии и все ее прегрешения.
Украсив первый лист красивою заглавною буквою, он надписал:
«Во имя отца и сына и святого духа. Аминь. Писал сию книгу Святогорского Успенского третьего класса монастыря игумен Иона».
Далее следовали записи.
«4 майя 1824 года.Разные грязные материи и ложные бумаги одолевают дни мои. Открываюсь и признаюсь книге сей чистосердечно: всё, что в ней мною записано, — Истина. Говорят, что я своекорыстен, люблю подношения, целые Дни провожу в соблазнительных встречах с господами помещиками, что я жаден до вина. А кто говорит? Да всё они, здешние недруги мои… Каюсь. Грешен я, вкушаю и принимаю, но ума своего не теряю и сундуки мои не бренчат златом.
20 майя 1824 года.Решил я в книгу сию сделать выписки из монастырских журналов про то и про сё, про все худые поступки окружающих.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});