Философическая проза - Александр Воин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В оправдание своего равнодушия к творимому рядом насилию должен сказать, что в начале моего пребывания в тюрьме я не раз вмешивался не в свои дела, защищая притесняемых – побиваемых, и даже дрался из-за этого, но со временем понял, что на всю тюремную несправедливость меня решительно не хватит и ограничился в основном той, которая касалась меня лично. Кроме того не всякое насилие несправедливо. Я – не абсолютный пацифист, вроде упомянутых шейхов и сам бил морды, когда считал это справедлдивым и необходимым. Но одно дело, когда ты присутствуешь у начала конфликта и знаешь, кто прав, кто виноват. Другое, когда сводятся старые счеты, разобраться в которых ты не в состоянии.
Вот в «мааваре» в этой самой камере мы и встретились с Дани в последний раз. Было это где-то за месяц до моего выхода оттуда. Его появлению предшествовали такие события. После окончания своего суда он попал в беершевскую тюрьму, а потом какое-то время спустя его перевели в рамльскую и как раз в то отделение, в котором я просидел большую часть моего срока. Но мы разминулись. Я к тому времени был уже в другом отделении. Он попал в ту камеру, которая была последней моей в этом отделении. Состав там собрался может даже более крупнокалиберный чем когда-то, когда мы сидели вместе. Все, кроме одного были если не друзья, то приятели Дани, в том числе упомянутый Элияну Паз. Шестой (камера была на 6 человек) был Дракон. Это его кличка, имени не знаю. Я никогда с ним не сталкивался, но так, как мне его описывали многие, это был антипод Дани, хотя и не по тем линиям, что Турку. Он был огромен, колоссально силен физически, примитивен, жесток и весь выстроен на силе. Он был восходящая звезда преступного мира, свое восхождение строил только на силе и жестокости и не принимал никаких других отношений с сотоварищами кроме беспрекословного подчинения ему. Своему лучшему другу, позволившему себе малейшее возражение ему, он, как говорят на тюремном сленге, «открыл пенсы» на спине. Пенсами а Израиле называют разрезы на брюках типа клеш, чтобы они полоскались еще шире – была такая мода. Так вот он располосовал ему спину ножом двумя разрезами от шеи до копчика, так что кожа развалилась на стороны.
Что могло произойти при объединении Дракона с ребятами типа Дани и Паза в одной камере должно было быть понятно даже ребенку, не говоря про тюремное начальство и самих этих ребят, которые были отнюдь не ребята в своем деле. То, что в этом объединении была рука начальства, у меня не вызывало сомнения. Хоть, как правило, оно препятствует таким объединениям, заботясь о статистике и, как я сказал, имея на то инструкцию, но я знаю не один и не два случая, когда начальство специально сажало кровников (действительных или потенциальных) в одну камеру, чтобы свести таким образом счеты с одним из них или с обоими, если таковые у него имелись. Могу только представить себе, что игра начальства была построена на самолюбии обеих сторон. Одним сказали: «А вы боитесь Дракона». Другому: «А тебе слабо против этих». Может быть ребята думали, что Дракон испугается их численного превосходства и откажется от намерения подчинить их силой. Но Дракон иначе не умел, не хватало извилин. Кончилось все тем, чем должно было кончиться.
В одну «прекрасную», как говорят в романах, ночь, тюремщики услышали звук из этой камеры, похожий на стук падения тела. Подбежав и включив свет наружным выключателем они увидели огромное тело Дракона лежащее посреди камеры в луже крови. Остальные сидели на своих нарах одетые, поджав ноги в полностью зашнурованных кедах. Зашнурованные кеды в израильских тяжелых тюрьмах это тоже, что боевая раскраска у североамериканских индейцев. Я помню как еще в бытность мою новичкам, во время прогулки один зэк сказал мне: «Сегодня будет большая драка». «Откуда ты знаешь?» – спросил я. «Ты, что, не видишь что все в зашнурованных кедах». Обычно израильские зэки ходят по двору или босиком или в шлепанцах. Кеды одевают, да еще зашнуровывают только те, кто играет в футбол или баскетбол, если таковое имеет место. Но когда предстоит экшн, то важна каждая мелочь и поскользнуться в решительную минуту или упасть, наступив на шнурки собственных кед – может слишком дорого стоить.
После убийства всех пятерых распихали по отдельности по таким местам, где бы они не могли иметь связи между собой. Дани оказался у нас. Он был все такой же мягкий, доброжелательный ко всем. Однажды только, между прочим, он сказал мне: «До сих пор мои дочери не осуждали меня. А вот вчера звонила старшая и сказала: «Папа, на сей раз ты зашел уже слишком».
Первая камера
В тусклом свете электрической лампочки, освещавшей тамбурок между двумя камерами, было видно, что двери той, которую открывали для меня, обильно залиты чем-то густым, темно-красным, липким на вид. Без очков разбитых в драке, при плохом освящении я принял это за кровь. Это впечатление при другом душевном состоянии способное изрядно взволновать, тут только скользнуло по поверхности сознания. Переживание случившегося до этого блокировало душу и разум.
Случилось же то, что в драке против нескольких человек, напавших на меня, в ситуации безвыходной, когда один из нападающих висел у меня сзади на локтях, а его брат вот вот должен был ударить меня ножом в живот, я применил оружие – пистолет, на который у меня было разрешение, и ранил того, что с ножом. Мысли о том, что у меня не было другого выхода, что пострадавший сам виноват, что в конце концов даже в этой ситуации я не хотел его ранить, стрелял не на поражение, а в пустое пространство для отстрастски и что пуля попала в него только потому, что его брат не давал мне поднять руку вверх, да еще дернул за нее в момент выстрела, все эти мысли, которые со временем вернули мне душевное равновесие, пока еще не работали, не могли пробить потрясение от того, что я своей рукой серьезно ранил человека. Это состояние, как ни странно, смягчило мне вход в тюремную жизнь.
Камера, в которую меня ввели была примерно 2 на 3. Вплотную к стене стояли двухэтажные нары, через пол метра от них вторые такие же и между ними и наружной стеной оставалось еще сантиметров 40. Изголовья нар упирались в боковую стену, а между изножьями их и еще одной боковой стеной было свободное пространство шириной где-то метр двадцать, простирающееся от входной двери до туалета в углу. Когда меня ввели, в камере было 4 человека – по числу мест на нарах. (В дальнейшем в нее набивали по 10 и более зэков, так что не только не хватало места лежать, хотя бы на полу, но и сидеть). Единственное маленькое окошко под потолком было зарешеченным и не открывалось. Дверь же, хоть и была лишь до половины сплошная железная, а выше забрана прутьями, но выходила, как сказано в маленький тамбурок, а он закрывался сплошной дверью. Так что почему мы не задыхались совсем, мне до сих пор не ясно, но дышалось там не без труда.
Была уже ночь, когда меня ввели в камеру. Мне бросили матрац и предположили расположиться где хочу. Я выбрал проход между вторым рядом нар и наружной стеной, кинул туда матрац, упал на него и измученный пережитиями и волнениями дня довольно быстро уснул. Через какое-то время я проснулся оттого, что кто-то тряс меня за плечо. Это был парень с ближайших нар. Тоном повелительно-пренебрежительным он сказал мне, что я храплю, мешаю ему спать и чтобы я не смел этого делать. Погруженный в свои переживания я не думал о том, как отреагировать на хамский тон и о возможных последствиях моей реакции. Я хотел только, чтобы меня не беспокоили и не мешали спать. Я извинился, сказал, что постараюсь не храпеть и снова заснул. Через некоторое время он снова разбудил меня и история повторилась. На третий раз я ответил что-то резкое. И на этот раз я не обдумывал ответа. Это по прежнему была реакция организма жаждущего покоя. Но на сей раз результат был положительным и я мирно доспал до утра.
Однако последствия этой ночной истории все же были. Ночью этот парень не разглядел меня, точно также как я его. Как это принято в тюрьме при контакте с новым незнакомым человеком, он демонстрировал свою «крутизну». Наткнувшись на резкий отпор, он отступил, но лишь для того, чтобы в свете дня оценить соотношение сил и решить, что ему делать. Этот свет высветил ему в моем лице фраера, т. е. не уголовника, к тому же интеллигента. Правда, я превосходил моего противника в росте и весе, но в уголовном мире принята аксиома: любой уголовник должен победить любого фраера. К тому же Нуха, как звали его, несмотря на свой юный возраст – 19 лет, был уже восходящей звездой уголовного мира, пусть не всеизраильского, а местного рамльского, и за его спиной уже волочился шлейф «славных дел». Авторитет и слава обязывают и в уголовном мире они обязывают гораздо больше чем в обычном. Подозревая, что наш ночной разговор мог быть услышан сокамерниками, Нуха хотел «смыть позор» и стал «искать» меня. Я, однако, погруженный в себя, о ночном разговоре на другое утро забыл, а Нухины придирки не проникали в мое сознание и я реагировал на них вяло и неагрессивно, но и без требуемого Нухе страха, трепета и самоуничижения. Наконец, еще через день Нухе все-таки удалось заставить меня выглянуть из своей скорлупы, но все еще, как бы не совсем проснувшимся. Не слишком соображая, что я говорю, я бросил ему «маньяка». Маньяк на израильском сленге, не только уголовном, но и всенародном, понятном каждому израильтянину, означает педераст. Не буду вдаваться в этимологические исследования, почему во всем мире «маньяк» это человек, одержимый какой либо манией, а в Израиле – это педераст, но это так. И я, конечно, знал это, хотя решительно не вкладывал в свои слова этого израильского смысла. Помимо общей моей заторможенности срабатывал на заднем плане российско матерный культурный фон. В русском языке ведь употребляя, скажем «… твою мать», ни говорящий, ни слушающий, решительно не имеют в виду исходного смысла этих слов. Но ивритский матерный сленг гораздо моложе русского и соответствующие слова там далеко еще не успели так отпрепарироваться от их первоначального смысла, чтобы ими можно было пересыпать свою речь в качестве украшения, как петрушкой жаренного поросенка. Был, например, случай, когда в телевизионных дебатах один член парламента обозвал другого маньяком, так весь Израиль шумел по этому поводу целый месяц, а журналистская братия просто на уши становилась, изгаляясь и изощряясь в изысканиях, употреблено ли было это слово в общеевропейском или сугубо израильском смысле. В тюрьме же это – самое страшное оскорбление. Поэтому Нуха дернулся как от удара, побледнел и сказал мне голосом ровным, но за которым ощущалась могила: «Ты знаешь, что ты мне сказал, и что в тюрьме за такие слова делают?» Я все еще погруженный в себя, не врубаясь в ситуацию, ответил: «А что, ты собираешься со мной драться?» Это вовсе не было с моей стороны вызовом на бой, демонстрацией презрения к противнику и т. п. Я просто ляпал что-то, думая все еще о другом. Но совсем не так воспринимала мои слова камера, которая, оказывается, давно и пристально следила за развитием конфликта. Когда я произнес эти слова, я вдруг услышал за своей спиной негромкий, но дружный и иронический смех, эдакое хе-хе-хе. И когда обернулся, увидел что ирония относится явно не ко мне, а к Нухе. В мою пользу сработало мое неведение и погруженность в себя. Вообще то неведение и заторможенность и в обычной жизни мало способствуют успеху, в тюрьме – тем более и мне в дальнейшем еще ой как много пришлось платить за незнание и непонимание тюремной жизни и психологии ее людей. Но бывает, что именно неведение проносит человека невредимым меж тех опасностей, сквозь которые ни за что бы не продраться ему, знай он о них и рассчитывай свои действия. Моя заторможенность, мое несоображение, чего я верзу и к чему это может привести, воспринимались камерой как холодное бретерство, крутизна высшего класса.