Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине - Виль Липатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ванюшка усмехнулся: знал, куда клонит Гришка Головченко.
– Выразиться культурно, наш долг, кто сообща обрабатывающий родную колхозную землю, призывает на эту вот, товарищи, высокую трубуну. – Гришка отхлебнул из стакана с подстаканником здоровенный глоток воды. – Не могу молчать! Не могу молчать товарищи. Кто есть в этом залу, то есть зале… Дальше что? Развертывание критики и самокритики. Начну с себя, товарищи! Не соврал Яков Михайлович, мое имя – в числе передовых, но имеется много вопиющих недостатков. – Опять хватил глоток воды. – Фронт работ создан? Создан! Об этом говорил наш дорогой Яков Михайлович, и за это правлению, партийной организации и лично товарищу Якову Михайловичу Спиридонову– низкий поклон! Шуруем дальше… Ремонт тракторов ведется качественно и в назначенные сроки – низкий поклон правлению, партийной организации и лично товарищу Александру Александровичу Филаретову. Снабжение горючим организовано бесперебойно – обратно спасибо! Однако, товарищи, за этим благополучием скрываются вопиющие недостатки… Можно еще воды?
Опрокинув в глотку сразу всю воду из стакана, Гришка Головченко, словно мельница, замахал руками.
– Скрываются вопиющие недостатки! Па-а-че-му до сих пор из рук вон плохо организована выездная торговля предметами первой насучной необходимости? Где мыло, зубная паста, расчески женские и мужские, одеколон, пудра, нитки, иголки, пуговицы и прочее и прочее? – Он вынул из кармана записную книжку. – Вот все записано, товарищи! В июне месяце передвижная лавка на фронте тракторного наступления побывала только три раза. – Гришка остановился и презрительно усмехнулся. – Смотрю я, товарищи, на самого молодого тракториста Ивана Мурзина и вижу, что он не понимает важности затронутого вопроса.
– Почему же не понимаю! – ответил Ванюшка и фыркнул. – Ты дальше, дальше правду-матку режь!
– И буду, буду резать, товарищи! Оторванная пуговица у тракториста – это не просто оторванная пуговица. Это форменный простой, если нет иголки и нитки…
Иван втихомолку смеялся. «Гришка сегодня опять в премию наручные часы получит! – радостно думал Иван. – Наверное, шестые получит, а сильно хочет рижский транзистор…» Иван смеялся еще и потому, что других ораторов – второго, третьего и четвертого – в зале не было. Один на бюллетене находился, другой дежурил при родившей жене, а последний – как в воду канул. Поэтому после Гришки, выступлением которого руководство было в основном довольно, началось мычание, зазывание на трибуну, хихиканье и постукивание сапогами. Конечно, слово мог бы взять старый дед Колотовкин, который ходил на все малые и большие собрания, но его вызывать опасались: больше часа вспоминал или о русско-японской войне, или о председателе Неганове, который сам на трактор любил садиться – вот какой!
– А теперь, товарищи, – сладостно пропел Филаретов А. А., – предоставляю трибуну Полине Сергеевне Поповой.
– Еще чего! Я слова не просила.
Голосище у Польки Поповой был почище генеральского, плечищи – любой мужик позавидует, пришла она на собрание в майке с коротким рукавом – грудь распирала майку так, что нарисованный на ней заяц походил на лису: короткие уши, острая морда, хвост длинный.
– Я слова не просила! – прорычала Полина, краснея и злясь от общего внимания. – Спиридонов!
– Слушаю вас, Полина Сергеевна! – поднялся председатель. Полина вовсе разъярилась.
– Кончай собрание! – крикнула она так, что задребезжал опустошенный Гришкой Головченко стакан в подстаканнике. – Выдавай премии и кончай волынку.
Собрание хохотало, топало от восторга кирзовыми сапожищами; пахло в зале соляркой, жарким металлом, травой, чуть привядшей на солнце, – запах сенокоса, самый волнующий захохота помирал, потому что не было человека, который бы не знал: Варькина вереть – двести восемь гектаров. Но как-то забыли об этом, оглушенные криками с трибун «героя хлебной нивы».
Головченко сидел в знатном первом ряду тихохонько и смотрел на собственные колени, обтянутые коричневыми кримпленовыми брюками. Он вообще пришел на собрание, как на свадьбу, – при галстуке, в цветной рубахе и в куртке из искусственной замши.
– Наведу сейчас ясность! – грозно, но печально сказал Ванюшка. – Правление у нас есть, ревизионная комиссия есть, совет ветеранов есть, а вот сажени проверить – этого мы не можем… Минуточку.
Иван прошел за сцену, пробыл там недолго и вернулся с двумя саженями – огромными деревянными конструкциями, похожими на жестяные ученические циркули. Расстояние между ножками – два метра, вверху – ручка, держась за которую тихая по характеру учетчица Вера Хуторская, дрожащая сейчас за спинами трактористов, измеряла обработанные механизаторами гектары – для оплаты и трудовой славы.
– Сто шестьдесят сантиметров вместо двух метров! – зеленея от злости, сказал Иван, показывая вторую сажень. – Знаете, что Головченко удумал: гуманизм проявляет… Пусть вот об этом Вера расскажет: он к ней гуманизм проявлял… Вера, бери слово!
Веру Хуторскую чуть не вытолкали на сцену, красную от стыда и дрожащую.
– Да я… Я, можно сказать, ничего не знаю, – бормотала она. – Только он говорит… Вот он говорит…
– Что он говорит, товарищ Хуторская? Да что с вами? Не тронет вас Головченко.
– Головченко я не боюся!… Сказали тоже: не тронет! Чего мне его бояться? А мне вот стыдно перед народом, что я обман проглядела и у Головченко, у этого жулика, сто часов премиальных, а вот теперь – транзистор с никелированными ручками…
– Вера, что вам сказал Головченко? Объясните толком.
– Говорит: «Зачем вам по десять километров таскать за собой тяжелую сажень? У меня, – говорит, – подле шалаша другая есть. Приходите налегке, – говорит, – и промеряйте моей саженью»… Нас вместе с Головченко будут судить или каждого по отдельности?
Иван печально улыбнулся. Ну что ты сделаешь с этим механизаторским народом! Нет в нем никакой серьезности, основательности, если после выступления Веры Хуторской зал вторично развеселился. Даже парторг Филаретов А. А. усмехнулся, но осторожно: наверное, обдумывал мероприятия, направленные против очковтирателя Г. Головченко, героя районной прессы. Ему надо будет теперь тонну бумаги исписать, чтобы оправдаться перед районом.
– Будем продолжать собрание, товарищи! – бодро выкрикнул Филаретов А. А., когда Иван Мурзин слез с трибуны и занял последнее место в малом зале. – Премия гражданину Головченко отменяется. На первом месте теперь находится знатный тракторист Семен Венедеевич Хорьков. Просим вас, Семен Венедеевич…
Однако не удалось продолжить собрание колхозному руководству. Передовик Хорьков на трибуну не полез, а только подошел к столу президиума.
– Кончайте вы с этими премиями! – сказал он. – То за пахоту, то за силос, то за травосеяние, то за… Холера не знает, за кого! Мне, к примеру, ваш электрический будильник до лампочки. Я сам до вторых петухов просыпаюсь, да и своих будильников – два. Кончайте волынить!
5
Второй аборт Любка Ненашева делала не втайне: пошла, как все, в больницу, благодаря авторитету Марата Ганиевича заняла лучшую палату, взяла с собой мохер – вязать кофту и всем, кто приходил, искренне и правдиво врала, что Марат Ганиевич не хотят иметь ребенка: «Они очень-очень любят детей, решили назвать сына Тамерланом, но сами жизнь посвящают поэзии!» А Ивану Мурзину, когда он пришел к ней под окно в темноте и липком тумане, сказала:
– Не могу я, Ванюша, родить Марату Ганиевичу твоего ребятенка! А хороший ребятенок был бы – это мне сердце вещает…
Туман и на самом деле был злой и липкий, окно Любкиной палаты едва светилось, в болоте квакали лягушки, обрадовавшись затяжным дождям, – это кончался август, месяц летний везде-везде, кроме обских краев, любимых и проклятых. За туманом, на верхотине, наверное, косоротится ущербный месяц, звезды уже кружили на осень и зиму, и сырость пробирала до костей; хотелось лечь, накрыться с головой пахнущим овчиной и пылью кожушком, поджать под себя ноги и ни о чем не думать.
– Уходи от Марата Ганиевича! – с тоской попросил Ванюшка. – Рожай и иди за меня и за мной жить, Любка! Мы ж друг без дружки не можем…
– Ой, Вань, да как я тебя за мужа держать буду? Был ты Ванюшкой, Ванюшкой и остался – какой из тебя муж… Ой, Вань, обратно, как на сеновале, тебя боюся.
Ванюшка надвинул на глаза кепку, чтобы ни тумана, ни желтого окна, ни Любки не видеть.
– Не будешь рожать! – тихо, по-туманному ответил Ванюшка. – И ко мне приходить больше не будешь! На сеновале теперь не сплю, зимой – на порог не пущу, а по весне – трава не просохнет, как в армию уйду…
– Ой, Вань, какая еще армия? Ты чего говоришь? Какая армия?
– Обыкновенная. Танковые войска… Обживаться тебе надо с Маратом Ганиевичем, привыкать, себя в жизни определить. Работу найти, а не хочешь работать – опять, говорю, исхитрись от Марата Ганиевича ребенка родить. Дома будешь жить, как все нормальные люди. – Он вздохнул. – Теперь я пошел, Любка! Мне страх глядеть, как ты себя уродуешь через сеновалы, но ведь я тоже живой. Я тебя оттолкнуть не могу.