Точка опоры. В Бутырской тюрьме 1938 года - Павел Гольдштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы меня не поняли.
— Я вас не понял? Вы теперь толкуете о моих чувствах, о моей ответственности за мои поступки. Осмелюсь вам открыть столкновение между моими чувствами, если хотите — чутьем, да, чутьем гибели, чутьем холода смерти чужих для вас еврейских страдальцев и предрассудком того, что обо мне будут говорить, если я стану министром у Петлюры и возьму на себя защиту этих людей. Обвинение в политиканстве, в подлости напрашивается на язык. Не правда ли? >1 знал, что люди будут меня судить, в том числе такие умники, как вы. И я переступил через этот предрассудок. И я предотвратил-таки несчастье при перлом появлении Петлюры. Вам не понять меня, и вы глумитесь над моими чувствами. Пускай в ваших глазах я кругом виноват, пускай! Я не стыжусь этого… Вдруг сморщилось его лицо, он вскочил и быстро зашагал по камере. Сурово сверкнул глазами на Пучкова комкор Тылтин. Поднялся и отошел к столу. Поднялся со своего места Володя Кудинов.
Атлетического сложения юноша с нежностью прижал к себе маленького Рафеса и зашагал вместе с ним.
Вздохнул Пучков:
— Пора хлебу быть.
Ike промолчали. Его глаза запрыгали. Не вынес молчания: — Что я сделал?
— Гадость сделали, — прошептал Сергей Иванович. — Не желаете понимать, что у людей нервы натянуты до предела.
Смущенно поглядел вокруг Пучков.
— Да, нехорошо, — продолжает Сергей Иванович, — вам надо попросить извинения.
— Попрошу… Я… я не хотел его обидеть, — оправдывается Пучков-Безродный, потирая лоб.
А мимо нас вышагивает Рафес. Рядом с ним, обняв его за шею, Володя Кудинов. Стоит около Тылтин. Вокруг суетятся камерники. Приготовляются к чаепитию. Сидит перед столом старик в очках. Опустив белую голову, чистит дрожащими руками металлическую кружку.
Меня тянет подняться на ноги, очень неудобно на нарах, тесно. Не то, что на спине, а и на боку никак не вытянешься. Встал, и сразу почувствовал облегчение.
Высокий, изможденный Тылтин подошел ко мне. Холодное, суровое лицо.
— А где вы жили? — спросил он, медленно выговаривая каждое слово.
— В Трубниковском переулке.
— Это не в большом доме, шесть?
— Точно, точно, в этом доме, да, да. Вы знаете? Дом четыре-шесть-восемь, около Второвского особняка.
— Может быть, вы знаете соседей с фамилией Восканов, Затонский?
— Конечно, знаю Затонского, начальника военной академии, а командарма Восканова…
— Они работают?
— Они давно арестованы.
— Понятно.
Он закрыл глаза. Выперли и заходили желваки.
— А вы их хорошо знали? — спрашиваю я. Застыло большое лицо комкора.
— Приходилось встречаться по службе.
Повернулся на каблуках и уставился в решетку. Долго смотрел в одну точку, а потом вдруг опять подошел ко мне:
— Может быть, вы знаете судьбу еще каких-либо военачальников?
— Год назад, немножко больше года, кажется, четырнадцатого июня, в газетах объявили о расстреле Тухачевского, Якира, Уборевича, Корка, Эйдемана, Фельдмана, Примакова, Путны…
— Это я знаю — оборвал меня комкор Тылтин. Не спросив больше ничего, он снова повернулся к окну.
Прошли Рафес и Володя Кудинов. Оба они, заложив руки, продолжают прогулку по камере.
Я уже окончательно клюю носом. Глаза слипаются. Протискиваюсь на свое место на нарах. Плывет все вокруг: и лохматенький Кондратьев, и вытянутое желтое лицо остроносенького Сергея Ивановича, и многих других, прижатых друг к другу лиц.
Я обернулся и вижу перед собой председателя правления нашего дома командарма Восканова. Он в белой рубашке. Подпоясан кавказским ремешком. На ногах тонкие шевровые сапоги, перепачканные глиной.
Ну, смотри, — говорит он мне, вскидывая на наш дом твердый подбородок. - Видишь?
Взглянул и вижу отчетливо: прекрасный татлинский дворец, озаренный солнечными лучами, высится рядом с нашими старыми пятиэтажными домишками.
Надо трудиться для них, — прошептал Восканов, указывая на детвору. И вдруг, спохватившись, полез в карман галифе, вытащил портмоне и, достав из него маленькую фотографию, протянул ее мне. Это был он молодым человеком в шинели и высоком шлеме на голове. Я отдал карточку обратно и взглянул на Восканова. Он стоит, словно приросший к земле. На лице застыл ужас, лицо мертвеца: совершенно восковое. Послышался звон колокола в церкви (нас на Песках. И этот звон не заглушил явственно услышанный мною, где-то другого места глухой голос Восканова:
Прячься скорей под террасу, там ты будешь в безопасности. Меня схватил за руку мой приятель, студент консерватории, недавно приехавший из Харбина. Он тянет куда-то.
Скорей, — шепчет он мне, — пойдем скорей, надо спасаться. Рука его дрожит.
Ну что за вздор, — думаю я, — от кого спасаться? Ну, а если ему действительно есть чего опасаться? (>т такого подозрения становится не по себе.
— Чего тебе страшно? — спрашиваю я приятеля, Он посмотрел на меня.
— Брата Леву забрали… Очередь за мной.
И вдруг, будто чем-то пораженный, отскочил от меня в сторону и в тот же миг побежал прочь со двора.
Я должен догнать его, но внезапно посерело небо, разразился проливной дождь. Я поспешил укрыться куда-нибудь. Где-то вблизи говор детворы. В окнах засверкал свет. Не успел я пристроиться у крыльца черного хода, как в двух шагах от меня, в слабо освещенном, занавешенном окне послышался приглушенный стон.
Шагнул к окну. Сквозь неплотно задернутую занавеску увидел такое, от чего перехватило дыхание: в чистой комнатушке на столе стоит гроб. В гробу в холщовой косоворотке, сложив руки на груди, лежит Кондратьев. Мертвые глаза, закостеневшее лицо.
Что же это такое? Тут же, почти рядом, высокий военный склонился у постели над закутанной в простыню женщиной, а она с какой-то особенной нежностью застегивает ему гимнастерку.
В спину мне хлещет дождь. Вдруг военный поднимает голову. Черные блуждающие глаза, плотно сжатые губы. Он приближается к окну. Лейтенант Котелков. Хочу бежать, но не в силах сдвинуться с места. Ноги — неживые. Невольно пронзила мысль: неужели наяву? В тот же миг пришел в себя, очнулся, открыл глаза.
Камера. Рядом бородатый Пучков-Безродный прихлебывает из жестяной кружки чай. У стола нехватает на всех места. Здесь же, расстелив на нарах носовые платки и полотенца, разрезают витыми веревочками, а кто — зубными щетками покупные буханки, копаются в своих мешочках, достают оттуда запасы лавочки: чеснок, лук, конфеты-подушечки, кусочки сала, колбасы… Путешествуют по камере два медных чайника. Пучков-Безродный предлагает чай, передает мой паек: горбушку хлеба и два кусочка сахару. У стены, подвернув под себя ноги, сидит живой Кондратьев. Вот он вскинул лохматую голову, повелительно посмотрел на меня. Взгляд пристальный, твердый, глаза открытые, живые. Меня подмывает рассказать сон. Не могу понять до конца, что он означает. Но как ему расскажешь? Подумал и удержался. Кондратьев сам заговорил (нижняя губа у него выдалась вперед):
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});