Иностранец - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему у нас пришлось по вкусу, особенно «кокошницы». Как им выступать, всегда поближе пересядет. И вот, мои «песни» пришлись ему по вкусу, говорят — «пленили». Мне, разумеется, приятно. Ему лет пятьдесят, лицо тяжеловатое, но глаза мягкие, что-то наивное в них даже. Лицо довольно моложаво, свежее, совсем как папино, загар-румянец. Страшно напоминает папу. Папины манеры даже. Так меня это взволновало — увидала его лицо, особенно глаза. Папу ты только по портрету знаешь. Как увидала… — ну, папа… живой папа! Так все поднялось… Папа, папа… Папу по всей России знали, все уважали, называли новатором. Немного таких было. Даже шахтеры-бунтовщики любили, поднесли кирку серебряную в юбилей, так он был тронут этим. А сколько сделал для России! Заводы, шахты, жел. дороги, школы, образцовые хозяйства, а миллионером так и не стал, не думал о богатстве. И успевал писать в англ. и америк. журналах, специальных. И его убили!.. Отдал всего себя, все дела оставил, целую войну на фронте, организовывал военные заводы, лазареты, пункты… был исключительный организатор. И меня зажег, свою любимицу, последышка. Что я была… кисейка, институтка, «хрупка». Звал меня — «хрупочка моя». Как мы с ним жили в эшелонах, как он гордился, что с ним его «оруженосец». Все мы оруженосцы были, и только одна «хрупка» уцелела. А как он принимал утраты… какая нравственная сила… Подумай, все трое… братики мои… Глупая, пишу такое. Милый… мои утраты! У всех утраты, все сравнялись. А твои-то… Милый, вижу твои глаза, синие мои, целую, дышу на них.
Тот американец папу напомнил мне. Папе теперь было бы… шестьдесят один год, только… ровно на тридцать три года старше меня… «ровно тридцать лет и три года», — все говорил, бывало. И тот американец такой же с виду нелюдимый, закрытый, совсем как папа. А поглядишь в глаза… — это я про папу, вспоминаю, — все и видно, ясная душа какая! Папа очень любил мой голос и настоял, чтобы я непременно училась пению. Вот и пригодилось… Я брала уроки у милого Д..го, знаменитый когда-то тенор. Он всегда говорил: «итальянок» из вас не выйдет, вы какая-то… вне формы». Правда, я — «вне формы». Мы с ним разучивали русские только партии. Татьяну пела ничего, Ярославну лучше, но когда он начал со мной мученье над Февронией из «Китежа», на третьем уроке поцеловал меня и сказал — «вот, это уж т в о е». Все оборвалось…
Зачем я вспоминаю это, пишу тебе? Там, перед этими, мне трудно петь, и больно петь ту «песню», о России. Надо ее чуть слышно, совсем одной, чтобы никто не слушал. А требуют. И тем что-то передается, чувствовала не раз… передается что-то. Слов не понимают, — в программах дается только общий смысл, — а слышат, знаю. Я пела о метели, о степной пурге, о ветрах… — «Замело тебя снегом, Россия, запуржило седою пургой…» Когда я начинаю вторую строфу — «Ни пути, ни следов по равнинам… по равнинам безбрежных снегов не добраться к родимым святыням, не услышать родных голосов…» — у меня захватывает дыханье. Я пела. О н сидел близко, поставив локти, и его глаза смотрели напряженно на меня. И вот, когда почувст-вовала, что меня душат слезы, уж нечем петь, его напряженное лицо вдруг передернулось. Я не могла закончить, ушла. Потом я плакала… Пришлось вернуться и начать снова. Когда я раскланивалась на крики и апплодисменты, увидала иностранца. Он стоял слева от эстрады, у стены, засунув руки в карманы своей спортсмэнской куртки и смотрел дико как-то, исподлобья. На другой вечер… Да, надо еще про «венки».
Мне часто делали подношения, цветы, ты знаешь. Иногда граф передавал мне деньги, пятьдесят, сто франков, но это редкость. Тот голландец, я говорила, сделал исключительный презент, триста фр. Последние дни перед «историей» я стала вдруг получать чудесные белые цветы, орхидеи, гардении. Гардении, мне говорили, здесь крайне редки, их выводят в оранжереях в Англии, — это, говорят, цветок английских лордов, уж не знаю. Как их доставали, уж не знаю. Пахнут они… похоже на магнолию, но тоньше. Только быстро вянут. Граф мне передавал от имени американца. То-есть, я его спросила, и он сказал. Как-то я получила большой венок… не получила, а влез на эстраду какой-то неуклюжий, с лиловыми щеками, — после оказалось, аргентинец, — и бросил к моим ногам. Так дико вышло… оказывается, он был пьян и, говорили, спьяну попал вместо цветочного магазина в… помп-фюнебр! Больше он не являлся. Из этой глупости сделали «похоронные венки».
Так вот, на следующий вечер… только что я вернулась от тебя, очень запоздала, вышла петь в первом часу ночи. Американца не было. Когда я кончила, граф поднес мне огромное плято, белые орхидеи, гардении и в середине голубой веночек, незабудки, — от американца, сказал он мне. Мне было как-то не по себе, тоска. Долго я не могла заснуть, думала о тебе, глядела на эти незабудки и плакала. Вспомнился бедный папа. Казалось странным: от американца, и — такое… сантиментальное. Такое давно оставлено, забыто. Утром я увидала, что плято серебряное, с чернью. Ты увидишь, это произведение искусства. И в середине, где незабудки, врезано красиво, тончайшим золотом, два слова, по-английски — «Light in Darknes», — «Свет во тьме». Это меня странно удивило. Что это значит? что за символика? Вспомнила, что это слова из первой главы Евангелия от Iоанна, которое читается на Пасху: «и свет во тьме светит, и тьма не объяла его». Какой смысл этих золотых слов? Мое пение — свет… а все — тьма? Для меня совершенно ясно, что тут не «излияния чувств», не я сама, а что-то пробудило в нем пение… не знаю. Во всяком случае, не ординарное, не пошлое. Прошло три дня, американец не являлся. И вот, произошла «история». Передаю все так, как слышала от графа, все происходило на его глазах.
Наконец, иностранец появился. Сидел он довольно близко от эстрады и пил не сода-виски, а почему-то — бранди. Был, по словечку графа, «а-пен-деми-суль», а по словам казаков — «хлопал». Вот себя и поймала, ты прав, стали и у меня «словечки». «Окраска», липнет. В зале было шумнее обычного, все полно. Выход мой благополучно кончился. И тут все и случилось.
Ещё когда я пела, кто-то мешал бурчаньем. Это меня нервило. И вот, только я ушла, пожилой голландец, мож. б. тот самый, расщедрился-то на 300 фр., сказал… «не совсем салонно», как выразился дипломат. Он был недалеко от иностранца и слышал. Разумеется, я не стала его расспрашивать. Сказала еще, что «сыч вылез из своего дупла и бурно реагировал». Но Саша Белокурова поспешила все мне «объяснить». Я знаю, ты ее не любишь за ее циничность и вульгарность, — эту, как ты зовешь, «мясную лавку». Я не терплю ее «словечек». В общем, она, вот именно, вульгарна, «гола» — «мадам сан-жен», по дипломату. Но тут она была искренна, даже расплакалась. Обняла меня, стала целовать: «пусть бы так про меня… но ты-то, ты… за что!» Не выношу этого ее «ты», но тут она была искренна. По ее словам… пишу тебе все, как ты хотел, — пьяный голландец пробурчал негромко, будто сам с собой, — «интересно, сколько эта стоит?» К. тебе сознательно преувеличил, чтобы раздражить. Слов — «за сколько можно иметь» — не было сказано, хотя… смысл тот же. Ты хотел, чтобы я все сказала, вот «все». Голландец уверял, что это относилось «к другой особе», которая меня сменила. После меня выход Саши Белокуровой… м. б. потому и плакала она, не знаю. Мне ее жаль, жизнь ее, как она говорит сама, «случайная». Подобное у нас бывало. Ну, бывают пьяные, ну… «иностранное веселье». Тот, американец, принял бурно. Поднялся, повалил стол, мрачно придвинулся к голландцу и без слов ткнул кулаком под челюсть. Голландец покачнулся, схватил бутылку, граф почему-то растерялся. Американец снял смокинг, — в тот вечер он был в смокинге, — и крикнул — «бокс»! Говорят, был страшен. Казаки говорили: «так распалился, аж дым валил!» Крикнул голландцу что-то вроде «мразь», — должно б. — «muck». Наш дипломат встал между ними и каким-то «мо» все это ликвидировал. Голландец извинился, предлагал американцу «дружбу», но тот бросил ему — «you can go to the devol!» — «к чертям!» — надел свой смокинг и уехал. Эти вечера не появлялся. Вот и «все».
Я не стала бы тебе писать об этом, если бы не твое письмо. Сердце рвется к тебе, но я обязана выступать все вечера, поездка берет весь день, автомобилем страшно дорого, больше 200 франков! — надо беречь деньги, чтобы скорей освободиться от нашей каторги. Оба раза, как была у тебя, возвращалась в 12 ч. ночи, разбитая. Умоляю, побереги себя, не прерывай лечения, это безумие. 22 непременно вырвусь. Помни, без тебя не жизнь, если бы ты знал, как трудно, как пусто, милый…
Столько написала, и не заметила, а целое послание. Уже семь часов утра, а я и не ложилась, и спать не хочется. Часто теперь бываю в церкви, легче. Какие у нас новости?.. Тетя из Парижа пишет, делает теперь куклы для иностранок, в моде «кормилицы» и «казаки». Беднягу поручика Рожкова положили в госпиталь, защемление грыжи, от ящиков на ж. д., чуть не умер. Старенький наш генерал устроился, наконец: плонжером, тяжело ему. Обещают более легкую работу, наклеивать афиши. Да, вот еще… из «психологии».