Обитель - Дмитрий Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что удивительно — я вышел живым. На проходе молекулы, видимо, сложились как-то не совсем правильно, или что-то другое — не знаю, я неожиданно получил нечеловеческую силу рук и спины (это плюс) и простреливающие боли в области шеи и нижнего отдела позвоночника, периодически накатывающие тошнотворной волной (это минус). Программу испытаний быстро свернули, количество жертв признали недопустимым даже для армии, но мне от этого, понятно, не легче…
Краем глаза я исподтишка наблюдал за уголовными. Двое помоложе и пожиже татуировками вопросительно косились на лысого. Один из них вертел в пальцах острое, трехгранное лезвие, которое появлялось непонятно откуда и так же незаметно исчезало в его руках.
Вот ножичек есть, вот ножичка нет…
Ловко!
«Только фокусника с потаенным ножичком мне и не хватало для полного счастья! — вяло мелькнула мысль. — У остальных наверняка есть что-нибудь похожее, это же урки… Конечно, черт с ними, пусть режут, такое настроение, что впору самому в петлю, но уж больно корявая железяка. Такой не зарежешь, а скорее располосуешь, свидетельствую как старый солдат. А это несмертельно, но зато очень больно. И обидно к тому же».
— Вообще-то приличные люди, заезжая в «хату», сначала здороваются и обзываются, — подал, наконец, голос серый авторитет.
Голос был хрипловатым, сипловатым, с характерными угрожающими пришептываниями, а фраза относилась явно ко мне.
— Сергей Киреев, бригада космодесанта «Бешеные» армии СДШ, командир роты разведки, капитан, — представился я. Потом поправился: — Бывший капитан… Разжалован, лишен орденов и воинского звания за преднамеренное оскорбление словом и действием старшего офицера…
— Понятная хавира, значит, герой, говоришь… Значит, не поперло тебе, капитан… — проскрипел лысый.
Я, кстати, ничего такого не говорил. Но если угодно, «не поперло» — это достаточно точное определение ситуации. Впрочем, я не стал ничего объяснять. Промолчал.
— А чего такой борзый-то? Жизни не жалеешь, хевру не уважаешь? — продолжал допытываться уголовный. — Смотри, фраер, крепко оглядывайся, пока зенки еще зекают. Здесь тебе не казарма, капитан, здесь наша воля…
— Слышь, Князь, в натуре, да он еще и русский, к тому же, и офицерик! — подал голос второй уголовник.
— Никшни! — цыкнул на него Князь. — Потом спроворим… — многозначительно пообещал он.
«Ну, потом так потом, — мысленно согласился я. — Хозяин — барин…»
— Да, кстати, господа уголовники, если решите меня ночью зарезать, то делайте это с первого удара. Если встану, то убью всех троих, слово офицера, — честно предупредил я. — Мне все равно терять нечего. А так хоть вас захвачу с собой к архангелам, все доброе дело напоследок.
— Не, Князь, ну ты слышал, в натуре?! Он же, как на пацанов, базлает…
— Никшни, сявый!!!
Внизу снова воцарилось многозначительное молчание.
Тоже дисциплинка!
Я окончательно прикрыл глаза. Жить мне, действительно, не хотелось. Да и не прожить долго, это я прекрасно понимал. Здесь, с этими тремя, я справлюсь, конечно. А когда таких крокодилов будет несколько сотен? Когда действительно навалятся на одного всей своей лагерной хеврой?
Глупо все… Воюю я уже больше семи лет, мог умереть на планетах, в открытом космосе, мог не выйти из телепортационного портала или вывалиться оттуда перемолотым куском мяса, а умирать придется вот здесь или в другой, подобной камере. Потом скажут — получил срок и пропал где-то в лагере… Хороший, мол, был солдат, жалко, что плохо кончил… Эпитафия.
Все глупо! Сама жизнь, если рассудить, достаточно глупое занятие — как только гукающее, не рассуждающее младенчество кончается, человек начинает отчетливо сознавать, что он смертен, и всю оставшуюся жизнь ждет и боится конца. Ну, не глупо ли? — думал я, лежа на жестких тюремных нарах.
С этой позиции вообще трудно быть оптимистом, сплошные черно-белые тона, подчеркнутые окном с решеткой…
Наверное, я все-таки устал за семь лет войны, только сам не понимал, насколько устал, пока господин Случай не выдернул меня из привычной солдатской лямки.
Не то чтобы я хотел умереть, просто мне было по-настоящему все равно. До полного безразличия, до отвращения ко всему — устал…
* * *Сейчас историки уже зафиксировали, что первая в истории человечества «война миров», эта схватка земной метрополии с окраинными планетами, началась 4 апреля 2186 года с нападения «дальних» колонистов на планету Геттенберг, поблизости от которой (удивительно, кстати!) оказался Пятый «Ударный» флот, сумевший дать достойный отпор. И так далее — тра-та-та-та…
Если вдуматься, еще не факт, что крейсер казаков собирался атаковать Геттенберг. Казаки — ребята лихие, но не самоубийцы же, чтоб одним легким крейсером взламывать планетарную оборону. Скорее, это был обычный контрабандистский рейд. С тех пор, как таможенные пошлины на торговлю с окраинами были повышены в разы, контрабанда там расцвела кустисто и пышно, будто крапива возле навозной кучи. Границу сектора они нарушили — да, и околачивались возле подконтрольной Земле планеты, но, между прочим, не первый случай, можно даже сказать — не единичный…
Наша пропаганда, конечно, представила все по-своему. Они напали, мы защищались, а если защита обернулась массированными ударами по дальним мирам — так всем известно: лучшая форма защиты — это ответное нападение. Не наша, извините, вина, а, наоборот, вполне допустимая тактика по отношению к агрессорам…
Обычное начало войны, с никому не нужными и никого не обманывающими оправданиями вдогонку…
А для меня война началась еще на четыре года раньше. Однажды весной на планете Усть-Ордынка, где я родился, вырос и прожил к тому времени двадцать два года…
Тогда казалось — целых двадцать два года, теперь кажется — всего двадцать два, не просто молодость, глупое розовое щенячество… Да, давно… В прошлой жизни, как модно теперь говорить, имея в виду теорию инкарнации и собственное гипотетическое бессмертие…
Я до сих пор отчетливо помню, как все было. Как мы стояли неровными, ломаными шеренгами на перроне обычных пригородных монопоездов. В сущности, пока даже не шеренги, просто выровненная толпа.
Весело стояли, вольно. Разномастно одетые, еще не подстриженные под общую гребенку, с рюкзаками, откуда-то взявшимися вещмешками времен, наверное, Большого переселения, и даже совсем штатскими, аляповато-туристическими чемоданами с антиграв-ручками…
Светило солнце, очень ярко светило солнце, день выдался вообще замечательный, уже теплый, но еще не жаркий. Весна… Не ее журчащее начало, когда снег тает на дневном припеке и сливается в звонкие ручейки, а более поздняя пора, когда распускаются почки и молодая, свежая зелень пахнет терпко и оглушительно.
Любовь, надежда, сладкое томление, беспричинная радость, горячий шорох поцелуйчиков в сумерках — многое чувствовалось в этих весенних благоуханиях.
Уж никак не война — это точно…
И еще пахло по-особому, по-железнодорожному, помню я. И стеклянно-блестящий монорельс убегал к горизонту, как дорога к неведомому. Он очень ярко блестел на солнце — этот рельс, годами полируемый пневмоподушками поездов…
Я первый раз ехал на фронт, мы все ехали первый раз, три только что сформированные роты волонтеров. Впоследствии, Отдельный Добровольческий Волонтерский полк, еще позже — Вторая Волонтерская дивизия имени Заваришина.
Впрочем, тогда еще и фронта не было как такового. Полупартизанские, набранные с бору по сосенке группировки желто-зеленых с планеты Тай-бей, только недавно высадились на дальнем, почти неосвоенном конце единственного материка Усть-Ордынки. Они продвигались вперед осторожно, с опаской, словно еще до конца не веря, что некогда могучая Россия (потом — просто сильная, потом — просто страна) окончательно развалилась и даже бросила на произвол судьбы собственную колонию…
Странное было состояние, часто вспоминал я потом. Даже приподнятое какое-то. Такое восхитительное чувство оторванности от всего прежнего, как будто старая, рутинная жизнь кончилась окончательно и бесповоротно, а впереди — неведомое, грозное, яркое… Почти все были молодыми, мальчишки, в основном, лет восемнадцать-двадцать пять. Шутили, дурачились, играли в строевую дисциплину. Те немногие, кому удалось послужить в армии, матерно делились опытом. Страха почти ни у кого не было.
Вот во второй раз, когда я полгода спустя возвращался на фронт после ранения, мне уже было страшно. Вообще, возникло мрачное ощущение, что это моя последняя дорога туда. Я даже принял его за предчувствие… И в третий, и в четвертый раз — страх потом всегда присутствовал, только загнанный куда-то глубоко, в подсознание. Страх не мешал чувствовать себя боевым, обстрелянным ветераном, которому сам черт не брат, а товарищ и друг, и, наверное, выглядеть таковым в глазах окружающих… Но оставался…