Измышление одиночества - Пол Остер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из мешка разрозненных картинок: фотомонтаж, сделанный в студии Атлантик-Сити где-то в сороковых годах. Отца на снимке несколько, сидят вокруг стола, каждый снят под другим углом, поэтому сперва кажется, что это группа разных мужчин. Их окружает сумрак, позы их совершенно бездвижны – похоже, что они собрались на спиритический сеанс. А потом приглядываешься к снимку и начинаешь понимать, что все эти люди – один и тот же человек. Сеанс становится настоящим, он будто бы явился туда, чтобы вызвать лишь дух себя самого, вернуть себя из мертвых, как будто, размножив себя, он нечаянно заставил себя исчезнуть. Его там пятеро, однако сама природа этого монтажа не дает разным «я» возможности встретиться друг с другом взглядами. Каждый приговорен пялиться в пространство, словно под пристальными взглядами прочих, но ничего не видеть. Это изображение смерти, портрет человека-невидимки.
* * *Постепенно я начинаю сознавать нелепость задачи, которую сам себе поставил. У меня чувство, будто пытаюсь куда-то дойти, словно знаю, что хочу сказать, но чем дальше иду, тем мне понятнее, что тропы к моей цели нет. С каждым шагом мне приходится измысливать путь, а это значит, что я никогда не могу быть уверен, где нахожусь. Такое ощущение, что хожу кругами, постоянно возвращаюсь по своим следам, разбегаюсь сразу во все стороны. А если и удается мне продвинуться, я вовсе не уверен, что дорога приведет меня туда, куда я, по-моему, направляюсь. Бродишь в пустыне, но это вовсе не значит, что существует земля обетованная.
Когда я только начал, мне казалось, что все придет спонтанно, выльется, как в трансе. Так велико было у меня желание писать, что я думал – история напишется сама. Но слова пока приходят очень медленно. Не удается писать больше страницы-двух – даже в лучшие дни. Я, кажется, инвалид, проклят некой неспособностью сознания сосредоточиться на том, что делаю. Вновь и вновь наблюдаю, как мысли мои отвлекаются от того, что́ передо мной. Не успеваю подумать одно, как оно вызывает что-то еще, а за ним еще, пока подробности не громоздятся уже так плотно, что вот-вот задушат меня. Никогда прежде настолько не осознавал я пропасти между думанием и писанием. Последние несколько дней вообще-то я чувствую, что история, которую пытаюсь рассказать, как-то несовместима с языком, что сила ее противодействия языку – в точности мера того, насколько я приблизился к тому, чтобы сказать что-то важное, а затем, когда настает миг, когда я должен сказать что-то поистине важное (при условии, что оно существует), сделать этого я не смогу.
Не зарастает рана, и я теперь сознаю, что она очень глубока. Акт письма не лечит меня, как я рассчитывал, а не дает ране затянуться. Временами я даже чувствую ее боль – она сосредоточилась у меня в правой руке, как будто стоит мне только взять перо и прижать его к странице, руку мою рвет на куски. Вместо того чтобы мне отца похоронить, эти слова поддерживают в нем жизнь, быть может – сильнее прежнего. Я вижу его не только каким он был, но и каков он есть, каким будет, и всякий день он тут – вторгается в мои мысли, подкрадывается ко мне без предупреждения: лежит в гробу под землей, тело еще не тронуто, ногти и волосы продолжают расти. Такое чувство, что, если мне следует что-то понять, я должен пронзить этот образ тьмы, должен вступить в абсолютную тьму земли.
* * *Кеноша, Висконсин. 1911 или 1912 год. Он и сам не уверен был в дате. В смятенье большой иммигрантской семьи свидетельства о рождении наверняка не считались шибко важными. Значение имеет то, что он был последним из пяти уцелевших детей – девочки и четверых мальчиков, все родились за восемь лет, – и что мать его, женщина крохотная и яростная, едва-едва говорившая по-английски, сохранила семью. Она была матриархом, абсолютным диктатором, первопричиной в центре вселенной.
Его отец умер в 1919-м, а это значит, что безотцовщиной он не был лишь в раннем детстве. Когда маленьким был я, он рассказывал мне три разные истории о смерти своего отца. По одной версии его случайно застрелили на охоте. По другой – он упал с лестницы. По третьей – его убили в Первой мировой войне. Я понимал, что противоречия эти нелепы, но допускал, что, значит, и мой отец не знает правды. Он же был такой маленький, когда это случилось, – всего семь, и я прикидывал, что ему самому всего не рассказали. Но, с другой стороны, и тут нелепица. Кто-нибудь из братьев наверняка бы ему все выложил.
Все мои двоюродные, однако, говорили мне, что им отцы тоже рассказывали по-разному.
Никто никогда не говорил о моем деде. Лишь несколько лет назад я впервые увидел его портрет. Как будто вся семья сговорилась делать вид, что его никогда не существовало.
Среди фотографий, найденных месяц назад в доме у отца, был один семейный портрет из того времени в Кеноше. На нем все дети. Мой отец, не старше годика, сидит на коленях у матери, а остальные четверо стоят вокруг нее в высокой нескошенной траве. За их спинами два дерева, а за деревьями – большой деревянный дом. На этом портрете, кажется, проступает целый мир: отчетливо время, отчетливо место, нерушимо ощущение прошлого. Впервые взглянув на этот снимок, я заметил, что он разорван пополам, а затем неуклюже склеен опять: одно дерево на фоне зловеще висит в воздухе. Я допустил, что фотографию порвали случайно, и больше не задумывался. Когда же рассматривал ее вторично, присмотрелся к разрыву пристальней и обнаружил то, на что раньше, должно быть, по слепоте не обратил внимания. Я увидел, что за туловище одного моего дяди хватаются чьи-то пальцы; весьма отчетливо увидел, что рука другого моего дяди покоится не на спине его брата, как я думал вначале, а на спинке стула, которого на снимке нет. И тут я понял, что в этом снимке странного: из него вырвали моего деда. Изображение искажено, потому что часть его уничтожили. Мой дед сидел на стуле рядом с женой, а один сын стоял у него между колен – и теперь его там не было. Остались лишь кончики его пальцев: он будто бы пытался снова выползти в картинку из какой-то глубокой дыры времени, словно его сослали в другое измерение.
От всего этого меня затрясло.
* * *О смерти моего деда я все узнал некоторое время назад. Если б не поразительное совпадение, известно бы ничего так и не стало.
В 1970 году одна моя двоюродная сестра поехала с мужем в отпуск в Европу. В самолете она оказалась рядом с каким-то стариком, и, как это часто бывает с людьми, у них завязалась беседа, время скоротать. Выяснилось, что старик жил в Кеноше, Висконсин. Мою сестру это совпадение позабавило, и она обмолвилась, что там в детстве жил ее отец. Из любопытства старик спросил, как их фамилия. Когда она ответила, что Остер, старик побледнел. Остер? Ваша бабушка была не маленькая сумасшедшая такая, с рыжими волосами, нет? Да, это моя бабушка, ответила моя двоюродная сестра. Маленькая и сумасшедшая, с рыжими волосами.
И он рассказал ей историю. Случилось это больше полувека тому, однако все важные подробности он помнил.
Вернувшись домой из отпуска, этот старик разыскал газетные статьи в связи со своей историей, отсветокопировал их и прислал моей двоюродной сестре. Вот его письмо, которое к ним прилагалось:
15 июня, 70
Уважаемые −− и −−,
приятно было получить ваше письмо, и хоть казалось, что задача трудная, мне внезапно повезло. – Мы с Фрэн пошли ужинать с Фредом Плонсом и его женой, а жилой дом на Парк-авеню у вашей семьи купил отец Фреда. – М-р Плонс года на три моложе меня, но утверждает, что случай (в то время) его заворожил, и он помнил из него довольно много. – Он утверждал, что вашего деда первым погребли на Еврейском кладбище здесь в Кеноше. – (До 1919 года у евреев в Кеноше не было своего кладбища, своих близких люди хоронили либо в Чикаго, либо в Милуоки.) С такими сведениями мне без труда удалось найти участок, на котором похоронен ваш дед. – Также я сумел установить дату. Остальное – в копиях, которые я вам направляю. –
Прошу вас только, чтобы ваш отец
никогда не узнал о тех сведениях, что я вам
передаю, – мне бы не хотелось причинять
ему больше страданий, чем он уже
претерпел…
Надеюсь, это прольет какой-то свет на действия вашего отца в последние годы.
С теплейшими пожеланиями вам обоим –
Кен и ФрэнГазетные статьи лежат у меня на столе. Теперь, когда пришло время о них писать, я с удивлением ловлю себя на том, что всеми силами откладываю. Оттягивал все утро. Вынес мусор на помойку. Почти час играл с Дэниэлом во дворе. Прочел всю газету – вплоть до таблицы счетов бейсбольных матчей весеннего тренировочного сезона. Даже теперь, когда пишу о своем нежелании писать, понимаю, что мне как-то невозможно не сидится на месте: через каждые несколько слов я вскакиваю, хожу по комнате, слушаю, как ветер снаружи колотит по стене незакрепленными желобами. Меня отвлекает малейшее.