Тюрьма - Джон Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Три года назад она работала в Париже. Она дергает молнию своей мрачной сумки, металл скрипит, ее ногти гнутся, и кажется, что сейчас треснут. Она вздыхает, наклоняется ко мне и шепчет, как она работала в отеле днями и танцевала ночами, и однажды, ранним утром, ее изнасиловал человек, который купил ей выпить и подумал, что купил ее самое. Я не хочу этого слышать, но она все равно мне рассказывает, мне плохо, я чувствую себя виноватым за то, что я мужчина. Ее насильник был гастарбайтером, как и она, а она была пьяна и не могла пойти в полицию, она плохо знала французский, и ее насильник сбежал, а ее братья прислали ей денег на дорогу домой, хотя она никогда не сообщала своей семье о том, что случилось. В ее глазах стоят слезы, но она не плачет. Мы оба делаем глоток.
Эмоции воспаряют и ниспадают. Жизнь может показаться такой прекрасной, а потом эта жизнь пиздит тебя по яйцам и превращает в кучу говна, но со мной — сияние моей кочевой жизни, оно побеждает ужас, и я пытаюсь сохранить в себе ощущение невидимости, которое возникает, когда ты сам по себе и можешь отправиться куда угодно, когда тебе вздумается, никого при этом не уговаривая. Это чистейшей воды свобода. Ездить на поездах, ждать автобусов, с маленькой сумкой и некоторыми пожитками, свободный ночевать где угодно и, по меньшей мере, однажды попробовав почти все. Временами чувствуется одиночество, но я могу зайти в бар в незнакомом городе, и все это время кто-то будет говорить со мной, особенно вокруг автобусных или железнодорожных станций, в порту или на пересечении дорог, транзитных местах, заполненных транзитными людьми, скитающимися мужчинами и женщинами, направляющихся куда-то еще, мешкающих и спешащих, смешивающихся с местным населением и добавляющих свое, полиция никогда не доверяет такой нерешительности, боится скитальцев, этих контрабандистов, провозящих опасные идеи и подпорченную нравственность. Эйфория уходит, потому что теперь я думаю о скитальце-насильнике, который разрушил мечту Марианн, и я рад, что она — не Рамона.
Марианн улыбается, и от ее улыбки в этом ветхом уголке европейской империи все внезапно становится пучком, и куда бы я ни отправился, я найду там такое же место, такую же вселенную, населенную забытыми стариками, играющими в домино и карты, и юными проститутками, рискующими своим здоровьем, и безродными бродягами и мечтателями, безработными и трудоголиками, пьяницами и наркоманами, мошенниками и судьями, павшими мужчинами и женщинами, катящимися в поездах, там преступные элементы и подозрительно мыслящие, философы из забегаловок и комнатные поэты, искренние моралисты и аморальные личности, религиозные фанатики и атеисты, и каждый из них — вне изматывающей материалистической слаженности с девяти до пяти. Я смеюсь втихаря, потому что представляю себя одним из этих свободных духов.
У Марианн болит спина, и мы перемещаемся за столик, и она распахивает пальто и вытягивает ноги в мою сторону. На ней чулки со швом, и у меня тянет в паху. У нее красивые ноги, она берет меня за руку и проводит ей по своей коленке. Она хочет, чтобы я нащупал шрам. Этот желобок глубокий, и я отнимаю руку. Три месяца назад она возвращалась домой с работы и на нее напал мужчина, алкоголик, он говорил ей непристойности и попытался схватить ее за грудь. Она оттолкнула его, и он швырнул в нее бутылку, порезал ей ногу. Он был бродягой, этот грязный мужик, живший на улице, без дома, без семьи и даже без друзей. Но она отомстила. Здесь она не беззащитна. Ее братья нашли того бродягу, спящего в аллее, окруженного крысами, и наказали его. Марианн заглядывает в мои глаза. Говорит мне, что это было правосудием. Они заставили ублюдка расплатиться — за свои грехи. Он орал и просил о милости. Они не смилостивились.
Телефон звонит, и Марианн спешит к бару. Я не хочу слушать об изнасиловании и об отмщении, возданном бродяге. Я не хочу никаких проблем. Путешествуя, ты наслушиваешься всевозможных историй; и сначала я верил во все это, а потом до меня стало медленно доходить, что все это в массе своей — пиздеж, особенно если это рассказывают те, которые быстро напиваются и отключаются, от серной кислоты виски, или просто ожесточившиеся от этой жизни, но этот поток пиздежа отличается от той мелочной лжи, которую выдают тебе рабы зарплаты, но мы никогда больше не встретимся, и потому это не имеет значения. Факты и выдумка перемешиваются, и может, это легкая терапия скитальца, неправдоподобные сказки и меняющийся реализм, который делает нас мнимыми героями. Но я не стал в этом разбираться, мне этого и не надо, потому что по этой причине люди сразу же отпадают. Мы не хотим никаких проблем. Просто хотим, чтобы нас оставили в покое.
Тюремный двор пуст, так что у меня есть время набраться терпения, найти в себе мужество и подготовиться к предстоящему кошмару. Передо мной двухъярусный корпус с наружной лестницей, ведущей на верхний этаж, кирпичная кладка вяло контрастирует с твердостью камня окружающего меня замка. Стекла в огражденных решетками окнах отражают солнце и глаза двадцати слепых бедолаг. Двор — это смесь бетонных заплаток и более древней прослойки асфальта, на тех местах, где расколота спайка, выбоины набиты гравием, внутренние стены покрыты облупившейся белой краской, трещины проходят зигзагами, перерастают в колючую проволоку, протянутую поверху. Но что действительно примечательно, так это масштабы замка. По сравнению с внутренними постройками, возведенными не так давно, замок кажется другим, его каменные стены еще больше, и от этого я кажусь еще более ничтожным. Справа возвышается башня, монстр, окруженный зубчатыми стенами, а в них прорези, словно амбразуры для лучников. Слева металлические сточные трубы, запрятанные под рифленую крышу, мох покрывает расколотый водосточный желоб. Выстиранное белье, развешенное на веревке, трепещет на ветру. Носки и трусы, штаны и рубашки, пара ботинок, подвешенных за связанные вместе шнурки, от равномерных ударов моего сердца глохнут все звуки.
Через несколько минут я справляюсь с одышкой, беру себя в руки и иду в центр двора, я непрестанно дрожу; замок возвышается, раскидывается, взмывает в космические дали, отсюда видно еще три башни, на фоне этого вечного камня я становлюсь еще меньше. Видно только четыре башни из семи, остальные спрятаны за внутренними стенами, но если считать ту, которая рядом с воротами, то я вижу пять из семи. Я искоса поглядываю на внешнюю стену, при появлении черного силуэта вздрагиваю, вспоминаю, что переводчик говорил мне о Семи Башнях, о том, как древние захватчики украсили стены замка головами обезглавленных заключенных; и я вспоминаю о рынке и о запахе туш, представляю бритые головы, не могу найти разницы между человеком и свиньей, политические заключенные подвергались здесь пыткам — всегда, их боль пропитала камни. Я фокусирую взгляд, и призрак на стене на самом деле оказывается тюремным надзирателем, поперек груди болтается винтовка. Я представляю, как его вызывает на бой заключенный, стоящий внизу, этот заносчивый изгой смотрит прямо в его глаза, а стервятник готов сорваться вниз и уничтожить этого грызуна.
Солнечный свет остается позади, я вхожу в тень от корпуса, и по моей коже бегут мурашки, я готовлюсь к самому худшему, несколько секунд мешкаю, становлюсь хладнокровным и смертоносным, подавляю свои эмоции, и самое важное — это то, что случится дальше. От этого зависит, как я проведу все оставшееся мне в тюрьме время, остаток своей жизни, буду ли я жить дальше или умру, любой ребенок усваивает уроки, накапливает опыт и впоследствии использует его, и я готов к битве, я распределяю свои силы, адреналин смешивается с яростью, перерождаясь в неподдельную решимость. Я изгнанник, вступивший в неравную схватку, и пусть что хотят, то и думают обо мне, пусть обвиняют меня в каком угодно преступлении, в любой аномальности, и я должен сделать так, чтобы это стало их проблемой, а не моей — вот это больше похоже на правду, бей нещадно и бей первым, говно собачье — и из-под желоба я выхожу сильным и решительным, пусть это даже и самообман, целая смертельная шарада, у меня нет выбора, я могу быть только частью этого, играть в их детские игры. Позади осталась полиция и ее начальники, насильник-мороженщик и этот ненормальный боров из часовни, стервятник на стене, и, за исключением этого мороженщика-ебанашки, все те люди были защищены униформой, система сделала их такими — они потеряли стыд. В этом корпусе нет людей в униформах, и я смогу постоять за себя, но я знаю, что это на всем отразится двояко, здесь вытеснены самообладание и ограничение.
Оказавшись за дверью нижней камеры, я останавливаюсь, жду, пока мои глаза привыкнут к сумраку. Комната длинная, по обеим сторонам ее стоит по двадцать кроватей, а между ними проход шириной с такую же кровать. В центральном проходе стоит длинный деревянный стол, вокруг него короткие лавки, груда бревен рядом с маленькой дровяной печкой. Я ищу глазами огонь, но он спрятан за железной заслонкой, а скорее всего, в печке вообще нет огня. В дальнем конце комнаты — обшарпанная зеленая дверь, вероятно, за ней находятся души и туалет. Комната кажется пустой, но как только мои глаза привыкают к полумраку, я четко вижу, что большинство кроватей занято, спящие тела завалены одеялами, некоторые заключенные сидят по двое и по трое, тихо разговаривают и играют в карты, и скрип их убогих кроватей — это единственный реальный звук. Я не знаю, что мне делать, я ожидал увидеть хаос. Несколько голов поворачиваются, не выказав интереса. Беглого взгляда им достаточно. Но это может оказаться ловушкой. Нерешительность может оказаться фатальной, признаком слабости. Я не могу понять, какие из кроватей свободны, а потому иду к столу и сажусь, кладу руки на его поверхность, провожу пальцами по вырезанным на нем буквам, эти слова могут быть лозунгами, или псалмами, или жестокими проклятиями. По крайней мере, здесь теплей, чем в полицейской камере, под потолком стелется легкий туман, это сигаретный дым, и все вокруг воняет грязными мужчинами, смесью пота и сырости со слабой отдушкой мочи. Я жду, когда что-нибудь произойдет.