После дуэли - Михаил Рощин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Натали. Что ж это время одних в могилу кладет, до тридцати не дожив, а других… Жуковский вон женился под шестьдесят.
Вяземский. Ну да, а еще скажи: Вяземский вот камергер стал! Так, что ли? Ну, душа моя, спасибо!..
Натали, не отвечая, встает и отходит к окну. Появляется Софи, лицо ее и прическа поправлены, черный платок на голове и плечах. Со словами «Князь Поль!» спешит к Вяземскому и приникает к нему. Он гладит ее по голове, по плечу: «Ну-ну, душа моя, что ж теперь! Не поправишь!»
Софи. Но как это, как? Что пишут? Что в подробностях? Как это могло быть!
Вяземский. Как! Одно скажу: в поэзию нашу лучше стреляют, чем в Луи-Филиппа, во второй раз промаху не дают!
Софи. Истинно! Вы всегда верное мо найдете!.. Он жил сколько-нибудь? Завещание ли сказал? Как это все? Которого числа?… Ах, простить себе не могу, как обидела его однажды: он стихи написал мне в альбом, я сказала, они неудачны, – он вырвал и сжег на свече… А помните, князь, тот вечер, когда с Валуевым, Тургеневым и еще кто-то был, приехали от Тальони, с балета, Лермонтов шутил?…
Вяземский. Полно, душа моя, полно, не раскручивайте нервов себе… Служенье муз не терпит суеты, а наш пиита жил много, спешил, везде успеть хотел, вот и…
Софи. Я никогда не забуду, как провожали его весной, – была Додо Ростопчина, еще стихи ему на отъезд написала. А он был грустен, говорил, что не вернется больше, – как сейчас вижу его глаза, его уже армейский мундир… Я знаю, вы не цените его талант, как я, вам он далек, но кто лучше вас в России знает, что нужно литературе, чем жива она…
Вяземский. Жуковский, матушка, Жуковский. Да еще Александр Христофорович, пастырь литературного стада нашего, граф Бенкендорф!..
Софи. До шуток ли! Ну рассказывайте, рассказывайте, я не стану плакать… Да, а что при дворе? Знают? Что там?… Надо бы к Соллогубу послать… Господи, а что будет с Додо!
Натали. А про бабушку что? Она-то им одним жила.
Софи. Ах, о ней и думать страшно! Как только ей скажут!
Вяземский. Государь уж наверное знает, но в городе еще неизвестно. Так станете слушать письмо булгаковское?
Софи. Да-да, скорее. Ах, как это страшно, должно быть! Как нелепа смерть!..
Вяземский. Не нелепей жизни, душа моя. (Усаживается и достает письмо.)
Софи ставит к вазе с цветами портрет Лермонтова и готовится слушать и плакать.
4, Петербург, Соллогуб
Кабинет дорогого ресторана, ужин, доносятся звуки цыганской песни. За столом двое: Владимир Александрович Соллогуб (27 лет), модный в ту пору писатель, автор «Тарантаса», человек умный, хитрый, сложный, светский; сейчас искренне взволнован. И с ним поэт Иван Петрович Мятлев (45 лет), салонный завсегдатай, остряк, автор популярной тогда «Госпожи Курдюковой». Время от времени появляется лакей, при нем разговор писателей прерывается.
Тот же голос, что в начале предыдущей картины: «Также находились у Карамзиных поэт Иван Мятлев и сочинитель Владимир Александрович Соллогуб, кои вернулись ночью в город и продолжали беседу о помершем Лермонтове в ресторации Ильи Соколова. Как известно вашему превосходительству, оный Соллогуб имел приятельство с Лермонтовым; в посмертном изданъи „Современника“ Пушкина печатано было вместе „Бородино“ последнего и „Два студента“ повесть Соллогуба. В тридцать девятом же году в первой книге новых „Отечественных записок“ печатаны: Лермонтова „Дума“, Соллогуба известная повесть „История двух калош“. Соллогуб же автор романа „Бомонд“, то бишь „Большой свет“, писанного по заказу великой княгини Марии Николаевны, где под именем Леонина показан опять же Лермонтов, отчасти пародированно. У Софьи Михайловны Соллогуб, урожденной Виелъгорской, фрейлины ее величества, великий государь Николай Павлович имел быть на свадьбе посаженым отцом…»
Мятлев. Ты б поосторожней, Владимир Александрович! (Озирается.)
Соллогуб (с излишней бравадой). А, что там! Я уж, Иван Петрович, столько наговорил, что теперь не страшно. Да и знают они про меня все, что им надо, не беда!
Мятлев. Ты, Соллогуб, знаменитость, что тебе сделается!.. Ах, Мишу жалко! Ну как жалко!..
Соллогуб. Да уж! Судьба!.. Я – Соллогуб! Глядишь, и мы какой пули дождемся!.. Ну, ладно, ты слушай, коли не скушно, это ж все на моих глазах гало. Я-то тогда уж намелькался, свой человек в свете был, помнишь еще ту историю с Пушкиным?
Мятлев. Когда он тебе вызов послал?
Соллогуб. Ну да! Обидчив был, порох! Все честь жены оберегал, – решил, что и я грешен. Ну, я поехал, объяснился, помилуй, Александр Сергеич, извинения принес, он вызов назад взял, обошлось…
Мятлев. Отчего не ты опять на Дантесовом месте был!
Соллогуб. Не говори… Но не в том дело… Я, стало быть, вся и всех уж тогда знал, а Лермонтов едва явился, – ему Хитрово, Елизавета Михайловна популярите делала, через нее он и к Карамзиным вошел, и к Виельгорским, во весь круг наш. Рвался в свет. Ну, рвался. Но это двигался он как литератор, ты понимаешь. А вместе делал и еще один путь, со всею своей командой – Монго, Шуваловым, Трубецким – через вечера да балы у Энгельгардта и в Аничковом.
Мятлев. То-то ты его, беднягу, и вывел в своем романе, как он в свете принят! Как это там у тебя? Мрачный, демонический, а никем не принят, всем смешон…
Соллогуб. Ну-ну, Иван Петрович, ты сам знаешь, весь роман был в ироническом ключе… Я пред Мишелем не виноват, видит бог! Хоть он мою Софью Михайловну тоже магнетизировал и вообще… Нет, я не виноват (хочет уверить в этом еще и себя), да и он не серчал на меня за это… (Желая переменить тему.) Так ты слушаешь?
Мятлев (вздыхая). Слушаю, слушаю… Жаль Мишу!
Соллогуб. Так вот. Он является в свете много, настойчиво. А она, как ты знаешь, в ту пору особенно игрива была, ни одного большого маскарада не пропускала, любила инкогнито приехать, чужую карету брала, чаще Софи Бобринской, интриговала всех подряд, начиная с меня.
Мятлев. Наш пострел везде поспел!.. Эх, Мишу жалко!
Соллогуб. Да ты не смейся, слушай! У меня там ничего не было, – я себе не враг, чтоб с императрис интриговать. А эти-то, мальчишки, – один перед другим, – кто какую рыбку покрупней поймает… Ну, вот. А до самого не доносилось, думаешь: где она да с кем, да кем увлечена, да куда поехала, да что сказала? А тут еще Пушкин! Старший-то Трубецкой, Бархат, с Дантесом приятели были, кто не знает! А где Бархат, там и брат его, Серж Трубецкой, а где Серж, там и Шувалов, и Монго. А где Шувалов да Монго, там и…
Мятлев. Вон ты про что!.. Эх, жалко его!
Соллогуб. Про что! Сидите, ничего не ведаете, а дела-то не здесь, брат, не нами делаются. Дальше пойдем. Русских-то при дворе когда стали читать? Скажи? Как Пушкин помер! Кто до того об русской литературе понятие имел? Да и что было-то? Плетнев Пушкина во дворец первый принес, по вечерам вслух стал рассказывать, она восхитилась, слезы пролила. Ах, еще! Ах, поэм ля рюс! Меня читали, а там и до Мишеля очередь дошла. Ох! Ах! Да я тебе сказывал как-то: она у меня же его стихи просила, я ей носил. Но уж это потом. А перед тем совсем тут все запуталось: Алешка Столыпин – не Монго, а Столыпин-Первый – женился на Машке Трубецкой…
Мятлев. Ай, баба!
Соллогуб. Ну! И не говори!.. Ну вот, а наша императрис души в ней по сей день не чает, – Мари, Мари! – Машка чуть не всякое утро завтракает там, – ну! Стало быть, Столыпины – а где они, там, говорю, и Лермонтов – совсем близко к солнышку подошли. Но тут, как назло, вышла эта история с Амели Крюденер. (Тихо.) Николай Павлович в Амели заинтересован был, а она не хотела. Монго с Лермонтовым – слух пошел – ее спасали, рыцарями себя показывали. Из-под носа увели, созорничали, храбрецы! Государь виду не подал, но надо думать, не забыл – Амели из рук ушла. И что Лермонтов там отважничал – до него как могло не дойти? Еще дерзость! А кто таков? Кто Лермонтов? Сын отставного капитанишки, сочинитель гусарских стишков, выскочка? Как вовсе в свет-то попал?… Ох! Я-то уж так всю историю насквозь вижу, так вижу! Впору глаза себе выжечь да уши запечатать!.. Хотя бы вот по чему суди: Лермонтова за дуэль с Барантом отсюда отправили, так? Ну, и ехать бы ему одному, да? Так нет. Смотри, какая нитка вьется: Столыпин за ним следом – по доброй вроде бы воле; за Столыпиным, или того раньше, Серж Трубецкой. Потом Гагарин, художник. Следом – еще: Васильчиков, Серж Долгорукой, а там и Митя Фредерике… Смекаешь? А она в эту пору вовсе в Мишеля погрузилась: Лермонтов, Лермонтов! Наизусть его читала. И уж не обошлось, ясно, без того, что хлопотала за Мишеля перед самим…
Мятлев. Чем, может, хуже сделала… Эх, жаль Мишу!
Соллогуб. Неужто не хуже! Государь и без того о нем не забывал, а тут, представь, она еще со слезами за него просит…
Мятлев. Яма!
Соллогуб. Вот то-то что яма! Тут еще примешалось: собирались часто, вроде кружок составился, шестнадцать человек, – бывал и я там, – да только это все пустое, одни вольные разговоры, насмешки, никакой программы. Политического тут ничего не было, – голову даю! – но раздразнили. А кто надо да как надо доложил, государь осерчал: опять дети из лучших фамилий, самый цвет, а тоже говоруны, как он скажет, заделались… На правеж!