Чистый четверг - Тамара Ломбина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как узнала я, что Иван его от детей увез: «Езжай, – говорю, – Мартынушка». А он мне в ноги поклонился.
Достала я из-за нашего портрета узелок с деньгами, что с войны по крохе копила, чтобы за ним в инвалидский дом ехать, ведь чуяло сердце, что жив: «Это тебе на обратный путь, да на гостинцы детям».
А он опять поклонился. Заплакала я: «Что ты мне поклоны, как иконе, бьешь?».
«Не стою я тебя, Мария… Несчастлив я… Да что там… поделом мне… За тебя плачу долг перед совестью».
«Что ты, Мартын, подсчитываешь, кто кому должен. Ты мне ничего не должен. Мне от тебя только счастье в этой жизни было… Да и сейчас, как я узнала, что жив да здоров, так дай Бог тебе хоть наполовину быть таким счастливым, как я… Если в чем виновата перед тобой, прости».
– Не упрекнула, да еще последние гроши отдала? Ой, тетя Маруся, ты, как Христос.
– Ох, девонька, какой там Христос. Я ведь криком кричала и брюхом по шпалам ползла, как промелькнуло его лицо в вагонном окне. Поняла я, что в последний раз вижу его… Едва стрелочница уговорила меня уйти. Я ровно ополоумела. Дети утром отругали. Мол, чего это он на старости лет мотается туда-сюда. Пусть бы, старый хрен, прищемил задницу и сидел на одном месте. Нас, мол, только позорит. А я Ивану – он постарше: «Родителей судить, сынок, – последнее дело. Мы жизнь тебе дали. Ты вон какой ладный вышел. Все девки повысохли, небось». Говорить-то говорила, но их понять можно: при живом отце сиротами выросли.
– Ты здесь с пятью детьми, а он…
– Не смей, девонька. Его только я могу судить, да и то иной раз кажется, что не могу. Война, она ведь не только тело, она душу живую перемалывает, не всякой душе из нее без изъяна выйти удалось. А я тебе скажу так, Танюшка: нет его со мной, а жив он, понимаешь? Вот ведь счастье какое! У иных и могилка незнамо где, а мне, как трудно, я о нем и подумаю, да знаю, что и он почувствует и вспомнит меня. Я знаю, почувствует.
Устала тетя Маруся от нашего долгого разговора и прикрыла глаза. Я хотела уж на цыпочках выйти из комнаты, но она окликнула меня:
– Не знаю, как вы нынче понимаете любовь, а я так понимаю, девонька. Любовь – это когда себя отдаешь, до капельки. Я вот всю жизнь себя отдавала, сначала ему, потом нашим детям, а теперь вот уже и внукам… А ты Шуркиного Мартына, внука моего, видела? Как две капли воды. Ровно в зеркале отразился, соколик. Опять, значит, при мне мой Мартын… Вот так, девонька, а ты говоришь – несчастливая…
Неперспективные всполохи
Новелла-притча
– Когда-то это была деревня Всполохи. Почему ее так назвали? Может, потому, что утром солнце из-за взгорка так играло, как в иных местах только на Пасху бывало – так бабки говаривали. А может, потому, что уж ежели бывали грозы в этих краях, то, казалось, сам Илья-пророк либо прогневался и согнал все грозовые тучи сюда, либо своей молодецкой удалью похваляется: сидит да в усы улыбается, видя, как бабы и дети, словно мыши, в укромные углы забиваются… Эхе-хе… «Непершпективная» теперича деревня-то. – Ерофеич задумался, и горькая улыбка чуть смягчила его красивое лицо мятежного Аввакума. Вот уже три года бобылюет Савел, а на прошлой неделе решил присвататься, пень трухлявый, насмешил курей. Вспомнил он свою досаду, и заныло в груди.
* * *Любят на селе дурачков и легко рядят в них всякого, кто на весь мир не похож. Не со зла, а чтобы долго-то не разбираться: странный ли, глупый ли, а может, блаженный по доброте своей, и спрос с них иной: за все заранее прощение всеобщее. Вот и Лушка, Лукерья Дымова – чудная… Мать все ее девичьим тайнам, наукам житейским хотела обучить, а она сядет на корточки около цветка какого-нибудь и смотрит на него с таким серьезным видом, что мать в досаде пнет ее по пути, крутясь в своих неизбывных делах: «Проснись, тетёха!».
Муж попался Лушке деловой, все горело в руках. И хоть любил Лушку, но так и пристало к ней материнское прозвище, так и звал жену тетёхой. Двое детей их, все в отца, деловые и смекалистые, иронически поглядывали на мать. А та то все стены в избе распишет, то печь разрисует, а то ворота людям на смех такими узорами изукрасит, что хоть из села беги.
Но, надо сказать правду, любил муж свою странную Лушку. Так иной раз завернет на нее что-нибудь вроде: «Ах, ты, куле-муле, собачий абрикос». Когда и покрепче чего-нибудь скажет, а так ничего, терпимый мужик.
* * *У Ерофеича сына в армию провожали, когда споткнулся он первый раз о глазищи ее зеленые. Она и на него смотрела, как в детстве на цветок, серьезно и внимательно.
– Чего, али узоры на мне увидела, бабонька? – нахмурился он, чтобы оторваться от глаз ее смутных.
– Красивый вы, Савел Ерофеич, мне хочется вас нарисовать, знаете, как на иконе лики пишут.
Невесть что сделалось с Ерофеичем, как в улье палкой, разворошила она душу его. Войну прошел, много повидал, а чтобы от женского взгляда ноги отнялись…
Но сильный был, характерный человек Ерофеич. Заставил себя беду свою превозмочь, сны из души с ее глазищами зелеными вытравил. А один сон так-таки и помнится ему.
Будто порчу кто на него наслал, и высох Ерофеич, как тростинка. Ни сил, ни мочи. А бабка Агапиха, ворожея деревенская, и говорит: «Если найдется какая смелая молодица, да в полночь сходит на речку, и зачерпнет воды в том месте, где луна рака осветит, и донесет в ладонях, да окропит той водой хворого, так немочь и отстанет». И видит Ерофеич, будто Лушка в лунную ночь идет в белой рубашке к речке. Глазища, как тогда, на проводах Витькиных. Дошла до воды, глянула: от лунной дорожки в разные стороны – рыбешки. А вот и рак. Почерпнула она в ладони воды той – луна заплескалась в рукотворном озерце. Но только спиной к реке повернулась, как заголосил дотоле молчаливый лес, засвистали, загоготали голоса неведомые.
– Оглянись! – несется слева.
– Берегись! – слышится справа.
– Нет-нет, я донесу, я спасу тебя, любимый, печаль моя тайная.
Сучки под ноги попадаются, ветки хлыщут по лицу, а в ладонях не луна, а харя жуткая корчится от смеха сатанинского и крючковатой рукой грозит. Все лицо ветки поисхлестали, всю рубашку сучья изодрали в клочья, но переступила через порог Лушка с полной пригоршней воды и окропила Савела, и налились его мышцы силой, а сердце его наполнилось такой нежностью, такой любовью к странной Лушке, что не забыл он этого сна и не забудет во веки вечные.
* * *Жизнь бежит… Эх, кабы чуток помедленнее. Вот уж не первый год Лукерья вдовствует, но даже старость особенный рисунок на лице ее вывела: морщинки застыли в вечной улыбке. А улыбка у нее особенная. Губы виновато силятся сложиться в улыбку, но глаза остаются грустными, и лишь когда улыбка все – таки замирает на мгновенье, все лицо озаряется изнутри. Колдунья, как есть колдунья…
Все думал Савел: что же сон тот вещий значить может? Да жизнь все разобъяснила.
Когда колхозного коня у него украли, а самого Ерофеича арестовали как врага народного, колхозную собственность изведшего, жена с детьми в стороне стояли, как его под конвоем в телеге везли. А Лушка вдруг принародно бросилась к нему на шею и заголосила тонко-тонко, аж в ушах зазвенело. И кажется теперь Ерофеичу, что она именно те слова и говорила, что пригрезились ему во сне том: «Любимый мой, печаль моя тайная…». Муж, на что уж ко всем ее причудам привыкший, но и он ошалел: «Ты что, баба, рехнулась?». Схватил ее, оттащил, а она, как заяц раненый, верещит высоко-высоко. Так этот звук и стоял в ушах Ерофеича все пять лет, пока не попал под амнистию, а бывало, что жить не хотелось, веру терял. Вот тут и толкала его в сердце тоска по дому, по Лушке. Вечной душе-скиталице.
* * *Да, в веселое время вернулся в родные Всполохи Ерофеич: все поля кукурузой засажены. Встретила его околица шепотом кукурузы, да, как знак недобрый, береза без листьев у дороги. Помнил Савел ее с детства. Не было краше этого дерева во всей округе, но, видимо, попала в него молния, да сильный ливень залил вспыхнувшую живую белоствольную свечу в два обхвата. Теперь так и стоит она без листьев, с ободранною корой.
– Ну, здравствуй, родимая, – прижался к теплому от солнца и словно живому стволу Савел.
А кукуруза все шептала что-то. Какое странное растение. Жуткое беспокойство навевало шуршание этих вечно тревожных листьев. Со всех сторон подступала к деревне кукуруза и все шептала, шептала. Казалось, стоит только вслушаться, и земля откроет какой-то секрет Савелу, он и хотел, и боялся правды той.
– Никак охренели односельчане. На кой ляд на нашей северной стороне кукурузы столько, она ведь не вызреет.
* * *Зачастил отчего-то Савел к березе. Раз пришел, другой, на третий принес с собой топор, чтобы стесать лишнее со ствола. И открылось всем то, что виделось Савелу в причудливо изогнутом стволе: женщина, которая была и его ушедшей уже матерью, и горемыкой-сестрой, брошенной женихом и утопившей свой стыд в речке, и Лушкой, и самой Деревней его, взмахнувшей платком, то ли прощаясь с кем-то, то ли приветствуя что-то или кого-то, идущего где-то там, в невидимой Савелу дали.