Собрание сочинений в пяти томах Том 2 - О. Генри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой-то толстяк, отделившись от потока прохожих, остановился в нескольких шагах от него, дожидаясь трамвая. Сэм незаметно подобрался к нему поближе и заорал ему в ухо, стараясь перекричать уличный шум:
— У Ранкинсов свиньи весили куда больше наших, да ведь в ихних местах желуди совсем другие, много лучше, чем у нас…
Толстяк отодвинулся подальше и стал покупать жареные каштаны, чтобы скрыть свой испуг.
Сэм почувствовал, что необходимо выпить. На той стороне улицы мужчины входили и выходили через вращающуюся дверь. Сквозь нее мелькала блестящая стойка, уставленная бутылками. Мститель перешел дорогу и попытался войти. И здесь опять Искусство преобразило знакомый круг представлений. Рука Сэма не находила дверной ручки — она тщетно скользила по прямоугольной дубовой панели, окованной медью, без единого выступа, хотя бы с булавочную головку величиной, за который можно было бы ухватиться.
Смущенный, красный, растерянный, он отошел от бесполезной двери и сел на ступеньки. Дубинка из акации ткнула его в ребро.
— Проходи! — сказал полисмен. — Ты здесь давненько околачиваешься.
На следующем перекрестке резкий свисток оглушил Сэма. Он обернулся и увидел какого-то злодея, посылающего ему мрачные взгляды из-за дымящейся на жаровне горки земляных орехов. Он хотел перейти улицу. Какая-то громадная машина, без лошадей, с голосом быка и запахом коптящей лампы, промчалась мимо, ободрав ему колени. Кеб задел его ступицей, а извозчик дал ему понять, что любезности выдуманы не для таких случаев. Шофер, яростно названивая в звонок, впервые в жизни оказался солидарен с извозчиком. Крупная дама в шелковой жакетке «шанжан» толкнула его локтем в спину, а мальчишка газетчик не торопясь швырял в него банановыми корками и приговаривал: «И не хочется, да нельзя упускать такой случай».
Кол Гаркнесс, кончив работу и поставив фургон под навес, завернул за острый угол того самого здания, которому смелый замысел архитектора придал форму безопасной бритвы.[58] В толпе спешащих прохожих, всего в трех шагах впереди себя, он увидел кровного врага всех своих родных и близких.
Он остановился как вкопанный и в первое мгновение растерялся, застигнутый врасплох без оружия. Но Сэм Фолуэл уже заметил его своими зоркими глазами горца.
Последовал прыжок, поток прохожих на мгновение заколебался и покрылся рябью, и голос Сэма крикнул:
— Здорово, Кол! До чего же я рад тебя видеть!
И на углу Бродвея, Пятой авеню и Двадцать третьей улицы кровные враги из Кемберленда пожали друг другу руки.
Розы, резеда и романтика{34}
(Перевод И. Гуровой)
Рэвнел (Рэвнел — путешественник, художник и поэт) швырнул журнал на пол. Сэмми Браун, секретарь биржевого маклера, сидевший у окна, подскочил от неожиданности.
— В чем дело, Рэвви? — спросил он. — Критика пустила твои акции под откос?
— Романтика скончалась, — ответил Рэвнел шутливо. Когда Рэвнел говорил шутливо, он, как правило, бывал глубоко серьезен. Подобрав журнал, он небрежно его пролистал.
— Даже филистер вроде тебя, Сэмми, — сказал Рэвнел серьезно (тон, неизменно означавший, что он шутит), — наверное, способен это понять. Вот журнал, в котором некогда печатались Эдгар По и Лоуэлл, Уитмен и Брет Гарт, Дюморье и Лэньир, и… но хватит и этого. А вот литературное пиршество, которое предлагает тебе его последний номер: статья о кочегарах и угольных ямах на военных кораблях; разоблачение методов, применяемых при изготовлении ливерной колбасы; продолжение повести о международной операции с сухими дрожжами, успешно завершенной Уоллстритом; сонет, посвященный медведю, по которому промазал наш президент;[59] очерк некой девицы, которая неделю занималась тайным сбором сведений, строча комбинезоны где-то на Ист-Сайде; «художественный» рассказ, от которого разит гаражом и автомобилями некой марки — разумеется, в заголовке фигурируют слова «Амур» и «шофер». Далее следуют: статья о военно-морской стратегии, снабженная иллюстрациями — Непобедимая Армада[60] и новые паромы, курсирующие между Манхэттеном и Статен-Айлендом; повестушка про политикана из низов, который покорил сердце красавицы с Пятой авеню, поставив ей фонарь под глазом и отказавшись голосовать за позорное постановление (неясно только, где, собственно, то ли в отделе муниципалитета, ведающем уборкой уличного мусора, то ли в конгрессе), и, наконец, девятнадцать страниц редакционной похвальбы на тему о растущих тиражах журнала. А все это вместе, Сэмми, — извещение о кончине Романтики.
Сэмми Браун уютно сидел в большом кожаном кресле у окна. Костюм на нем был пронзительно рыжий в весьма заметную клетку, и цвет этот отлично гармонировал с кончиками четырех сигар, выглядывавших из жилетного кармана. Башмаки были светло-коричневыми, носки — серыми, открытое взору белье — небесно-голубым, а на белоснежном, высоком, жестком, как жесть, воротничке раскинула крылья черная бабочка. Лицо Сэмми (наименее значительный его атрибут) было круглым, симпатичным и бело-розовым, а его глаза не обещали приюта гонимой Романтике.
Это окно квартиры Рэвнела выходило в старый сад с тенистыми деревьями и густыми кустами. С одной стороны его теснил многоквартирный дом, высокая кирпичная стена ограждала его от улицы, а прямо напротив окна под завесой летней листвы прятался старинный особняк — поистине осажденный замок. Вокруг ревел, завывал, визжал город, ломился в его дубовые двери и потрясал над кирпичной стеной белыми трепещущими чеками, предлагая условия капитуляции. Серая пыль ложилась на деревья, осада становилась все ожесточеннее, но подъемный мост оставался поднятым. Для дальнейшего же язык рыцарских времен не годится. В особняке проживал пожилой джентльмен, который любил свой старый дом и не желал его продавать. Этим и исчерпывалась романтика осажденного замка.
Сэмми Браун являлся в квартиру Рэвнела три, а то и четыре раза в неделю. Он состоял членом того же клуба, что и поэт, ибо былые Брауны знавали известность, хотя Сэмми и был опошлен соприкосновением с деловым миром. Он не тратил слез на опочившую Романтику. Сердце его чаровала песнь биржевого телеграфа, а конские и иные ристания он мерил по меркам розовых спортивных листков. Ему нравилось сидеть в кожаном кресле у окна поэта. И поэт ничего не имел против. Сэмми, казалось, слушал его с удовольствием, а к тому же секретарь биржевого маклера был таким идеальным воплощением новых времен и их низкопробной практичности, что Рэвнелу нравилось превращать его в козла отпущения.
— А я знаю, какая муха тебя укусила, — сказал Сэмми, которого биржа научила проницательности. — Журнал не взял твоих стишков. Вот ты на него и злишься.
— Твоя догадка не была бы лишена остроумия, если бы речь шла об Уолл-стрите или о выборах президента в дамском клубе, — ответил Рэвнел невозмутимо. — Но представь себе, в этом номере напечатано одно мое стихотворение — если ты позволишь мне называть его так.
— Ну-ка, прочти, а я послушаю, — сказал Сэмми, провожая глазами облачко табачного дыма, которое он выпустил в окно.
Стойкостью Рэвнел не превосходил Ахиллеса. А кто его превосходит? Слабое местечко обязательно да отыщется. Эта, как ее, ну эта… должна же ведь как-то ухватить нас, чтобы макнуть в это… ну, в это, которое сделает нас неуязвимыми. И Рэвнел, открыв журнал, прочел вслух такие строки:
ЧЕТЫРЕ РОЗЫЯ розу вплел в волну твоих кудрей(То белая была, в ней дань благоговенья),Другую приколола ты на грудь(То красная была, огня любви мгновенье),Еще одну ты сорвала с куста(То чайная была, подруга расставаний),Четвертую ты протянула мне —И подарила с ней шипы воспоминаний.
— Штучка что надо, — сказал Сэмми с восхищением.
— Осталось еще пять строф, — заметил Рэвнел со страдальческой иронией. — Естественно, конец строфы требует паузы. Но, конечно…
— Дочитывай, дочитывай, старина! — виновато воскликнул Сэмми. — Я вовсе не хотел тебя перебивать. Ты же знаешь, я в поэзии не очень разбираюсь. Для меня ведь что конец стиха, что конец строфы — все одно. Давай, читай остальное.
Рэвнел вздохнул и отложил журнал.
— Ну, ничего, — весело сказал Сэмми. — Подождем до следующего раза. А я пошел. У меня в пять свидание.
Он последний раз взглянул на тенистый сад и удалился, фальшиво насвистывая немелодичный мотивчик из скетча, подхваченный в каком-то увеселительном саду.
На следующий день Рэвнел отделывал корявую строку нового сонета, расположившись у окна, которое выходило в осажденный сад барона-бессребреника. Внезапно он подскочил, расплескивая слоги и рифмы.