Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла - Ханна Арендт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Международный закон, как отметил в Нюрнберге член Верховного суда США Джексон, «это комплекс договоров и соглашений между народами и общепринятых обычаев. Каждый обычай уходит своими корнями в определенное обособленное действие… Сегодня мы имеем полное право вводить обычаи и заключать соглашения, которые сами станут источниками нового и действенного международного закона». Судья Джексон не отметил, что вследствие незавершенного характера международного закона задачей судей на обычных процессах стало отправление правосудия без помощи законов позитивного права или за рамками предусмотренных ими ограничений. Это может поставить судью в затруднительное положение, и он лишь станет протестовать против того, что требуемое от него «обособленное действие» будет совершать не он, а законодатель.
И в самом деле, прежде чем мы придем к какому-либо выводу относительно успеха или неудачи суда в Иерусалиме, следует подчеркнуть твердое убеждение судей в том, что у них не было права становиться законодателями, что они обязаны были выполнять свою работу в рамках закона Израиля, с одной стороны, и общепринятого юридического мнения — с другой. Также следует признать, что их промахи ничуть не были серь-езнее тех, которые были допущены на Нюрнбергских процессах или в судах других европейских стран-наследниц. Напротив, неудачи суда в Иерусалиме отчасти были обусловлены его слишком явным желанием по возможности придерживаться прецедента Нюрнбергского процесса.
В результате провал суда в Иерусалиме состоял из его неспособности понять три фундаментальных пункта, каждый из которых был хорошо известен и широко обсуждался с момента учреждения Нюрнбергского трибунала: проблема нарушения правосудия в суде победителей; юридически обоснованное определение «преступления против человечности»; и четкое распознание нового типа преступника, который совершает это преступление.
Что касается первого пункта, в Иерусалиме правосудие было нарушено более серьезно, чем в Нюрнберге, потому что суд не допустил на процесс свидетелей защиты. На основании традиционных требований, предъявляемых к справедливой и надлежащей правовой процедуре, это был самый серьезный изъян судебного разбирательства. Более того, неизбежное в конце войны судебное преследование в суде победителей (аргумент судьи Джексона в Нюрнберге: «Либо победители должны судить побежденных, либо пусть обвиняемые судят себя сами» следовало бы подкрепить понятными чувствами союзников, что они, те, «кто рисковал всем, не допустят нейтралов» [Вабр]) через шестнадцать лет после окончания войны не могло быть столь же обоснованным, учитывая, что в новых условиях возражение против участия в процессе представителей нейтральных стран не имело смысла.
Относительно второго пункта: сведения, полученные в иерусалимском суде, имели несоизмеримо больший вес, чем те, которые удалось получить в Нюрнберге. Я уже упоминала, что определение Нюрнбергским процессом «преступлений против человечности» как «бесчеловечных актов», которое было переведено на немецкий язык Verbrechen gegen die Menschlichkeit — словно у нацистов просто был дефицит человеческой доброты, несомненно, является преуменьшением века. Проводись суд в Иерусалиме исключительно на базе обвинения, недопонимание по главным пунктам было бы еще более заметным, чем в Нюрнберге. Но судебное заключение не позволило главной характеристике преступления утонуть в потоке злодейств, суд не попал в ловушку и не приравнял это преступление к общеуголовным военным преступлениям. То, о чем в Нюрнберге говорилось на ходу и очень мало — что «улики свидетельствуют, что… массовые убийства и зверства совершались не с одной лишь целью уничтожить противников режима», что они также «были частью плана избавиться от целого народа», — было центром судебного разбирательства в Иерусалиме. По той очевидной причине, что Эйхман обвинялся в преступлении против еврейского народа — преступлении, которое невозможно было объяснить никакой утилитарной необходимостью: евреев убивали по всей Европе, не только на Востоке, их истребление не было обусловлено желанием захватить территорию, «которую немцы могли бы использовать для колонизации».
Большое преимущество процесса, сосредоточенного на преступлении против еврейского народа, заключалось не только в том, что он провел различие между военными преступлениями, такими как расстрелы повстанцев и убийства заложников, и «бесчеловечными актами», такими как «изгнание и истребление» целого народа во имя захватнической колонизации — одно это могло бы лечь в основу будущего международного уголовного кодекса, — но и в том, что он установил различие между «бесчеловечными актами» (которые осуществлялись ради понятной, хотя и преступной цели, такой как экспансия путем колонизации) и «преступлением против человечности», чей намеренный и беспрецедентный характер был вскрыт.
Однако ни разу ни во время слушаний, ни в судебном заключении иерусалимский суд даже не упомянул о вероятности того, что уничтожение целых этнических групп — евреев, поляков или цыган — могло быть больше, чем преступлением против евреев, поляков или цыган, что это преступление поставило под угрозу мировой порядок и все человечество в целом.
Тесно связанной с этим промахом оказалась подозрительная беспомощность судей, когда им предстояло решать задачу, от которой им было еще сложнее скрыться, — задачу понять преступника, которого они судили. Было явно недостаточно того, что они не пошли на поводу обвинения в его очевидно ошибочном описании обвиняемого как «патологического садиста». Также было бы недостаточным, если бы они сделали следующий шаг и показали непоследовательность обвинения: господин Хаузнер хотел судить самое страшное из всех существовавших в мире чудовищ и в то же время судить в его лице «многих таких же, как он», и даже «все нацистское движение и антисемитизм в целом». Конечно же, они понимали: действительно было бы очень удобным поверить, что Эйхман чудовище — даже если бы дело против него провалилось или потеряло всю свою привлекательность. Вряд ли зрелище Синей Бороды на скамье подсудимых привлекло бы внимание всего мира и собрало журналистов со всех уголков планеты. Проблема с Эйхманом за-ключалась именно в том, что таких, как он, было много, и многие не были ни извращенцами, ни садистами — они были и есть ужасно и ужасающе нормальными.
С точки зрения наших юридических институтов и наших норм юридической морали эта нормальность была более страшной, чем все зверства, вместе взятые, поскольку она подразумевала — как неустанно повторяли в Нюрнберге подсудимые и их адвокаты, — что этот новый тип преступника, являющегося в действительности «врагом человечества», совершает свои преступления при таких обстоятельствах, что он практически не может знать или чувствовать, что поступает неправильно.
В этом смысле свидетельства в деле Эйхмана были даже более убедительными, чем свидетельства на процессах главных военных преступников, чьи уверения в своей чистой совести можно было опровергнуть еще проще, потому что они шли «в комплекте» с аргументом подчинения «приказам начальства» и похвальбой о случаях неподчинения им. И хотя лукавство обвиняемых было очевидным, единственной базой, на основании которой действительно можно было доказать нечистую совесть, оказывался тот факт, что нацисты, и особенно преступные организации, в которых состоял Эйхман, в последние месяцы войны занимались исключительно уничтожением улик своих преступлений. Но эта база была шаткой. Она доказывала всего лишь понимание того, что закон, запрещающий массовые казни, в силу его новизны еще не был принят другими народами; или, говоря языком нацистов, что они проиграли свою битву «за освобождение» человечества от «правления недоче-ловеками», в частности от господства сионских мудрецов; или же, проще говоря, она доказывала всего лишь признание поражения. Мучился бы кто-нибудь из них от нечистой совести, победи они в войне?
Самой крупной ставкой в процессе Эйхмана был популярный во всех современных системах юриспруденции посыл, что намерение причинить вред является обязательным для совершения преступления. Похоже, ничем другим цивилизованная юриспруденция так не гордится, как принятием к сведению этого субъективного фактора. Когда такое намерение отсутствует, когда в силу разных причин, включая моральную ущербность, способность различать добро и зло снижается, мы понимаем, что преступление не было совершено. Мы отказываемся от предложений, отметая их как варварские, что «чудовищное преступление оскорбляет природу и сама земля взывает к мести; что зло нарушает гармонию природы, которую может восстановить только лишь возмездие; что потерпевшее общество имеет своим долгом для восстановления морального порядка покарать преступника» (Иосал Рогат).