Река, что нас несет - Хосе Сампедро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эти люди, по-видимому, придают большое значение достоинству, которое я никак не могу определить. Если судить по этим полям и по испанской литературе, его одинаково могут иметь или по иметь и король, и нищий. Откуда оно берется? И почему теряете? Это не видимость и уж тем более оно не зависит от успеха. Можно потерять все и не стать «несчастненьким», как любят говорить здесь, считая это слово чуть ли не бранным, то есть сохранить этот покров достоинства, тайный признак того, что ты еще человек.
— Успех тут ни при чем, — говорит дон Педро. — В сущности, успеху мы не доверяем. Очень хорошо говорит об этом Сенека, а он является эталоном мудрости для моего народа. Насколько мне помнится, уж простите старого профессора, в одном из своих писем к Луцилию он пишет: «Сделаем так: пусть наша жизнь, как любая истинная ценность, обретет не блеск, а весомость».
— На эту тему написано немало современных стихов, — припоминает Шеннон. — Вот, например, у Верфеля: «13 каждом человеке нам обетовано возвращение Спасителя». Или нее у Рильке, чьи стихи так повлияли на меня и юности: «…Их цель была цвести. Иначе процветать. Мы — только вызреваем, а это значит исподволь расти». Да, надо истово служить какому-нибудь делу. Но какому? Десять заповедей тут не помогут: ведь и у преступника может быть достоинство.
— Мне-то все ясно, — улыбается дон Педро. — Жить с достоинством — значит жить истинно. Быть верным своей сокровенной сути. Десять заповедей тут, действительно, не помогут, ибо они велят всем делать одно и то же. А истинность требует от каждого, чтобы он был самим собой. Истинный человек как столп, как завершенное творение, и мы говорим, что он «на своем месте». Вот почему так отличается глубокая уверенность деревенских жителей от легкомысленной суетности горожан.
Шеннон пытается как следует уяснить это для себя: ему не даст покоя то, что он слышал от сплавщиков. И он продолжает расспрашивать:
— Не отдает ли это восточной философией, дон Педро? Не слишком ли долго пребывали на этих полях арабы? Разве ваше рассуждение о достоинстве не фатализм?
— Вы сильно заблуждаетесь, мой друг, очень сильно! — возражает старый идальго, — Достоинство велит добровольно служить судьбе, а не покоряться ей. Фаталиста ничто не трогает, для него все непоправимо. Фаталист покоряется, говоря: «Мне это на роду написано». Настоящий же человек скажет: «Это сделал я». Все зависит от того, что сделано и кем: убийцей или самоубийцей, распутником или святым. У каждого может быть достоинство, но творец не требует от пас, чтобы мы были святыми. В конце концов, яд и бацилла попущены провидением… У всего свой смысл.
Да, вероятно, это так, думает Шеннон. Только так можно принять то, что он видел в Италии. Только так объяснишь то чудовищное глумление, свидетелем которого ему пришлось стать. Он рассказывает об этом дону Педро, когда они идут домой. По обеим сторонам дороги виднеются открытые винные погреба с маленькими дверками, сквозь которые улетучиваются испарения влажной земли, известняковых стен, вина.
— Мне кажется, будто я все это вижу. Они волокли по улице человека, который издевался над ними, как хотел, и гноил их в тюрьме. Они волокли его по земле именем закона и произносили те же громкие фразы, которые произносил когда-то он сам… Его притащили к дому, где он жил, и повесили на фонаре, который торчал из степы. А затем решили сорвать с пес каменную доску со словами благодарности, которую когда-то сам велел им прибить. В доме оставались только служанка и его мать, слепая старуха. Какой-то человек приставил к степе лестницу и стал молотком сбивать плиту. Услышав стук, старуха вышла на балкон и, почти перегнувшись через перила, пыталась дотянуться до того, кто посмел тронуть доску. Толпа визжала, старуха верещала и гримасничала. Труп ее сына болтался на фонаре, но она не могла его увидеть. Мужчина продолжал стучать молотком. Наконец доска поддалась, и тут кто-то крикнул: «Давайте прикончим старуху!» Она чуть было не свалилась. Все затихли. Человек, стоявший на лестнице уже с доской в руках, крикнул старухе: «Ну что, бабка, не дала нам спять, а?» — и начал спускаться вниз, громко смеясь. Люди вокруг тоже захохотали, у дома собралась толпа зевак. Служанке удалось втолкнуть старуху в комнату и закрыть балкон. Остались только пятно на стене и на потеху толпе повешенный. Это было дико, чудовищно, смешно… но удивительно по-человечески, — заключил Шеннон.
— Да, «по-человечески» — это не только благодушно, сочувственно, преданно… — подхватил дон Педро. — Это еще и все самое худшее, прямо противоположное. Вот почему настоящий человек может впитывать достоинство из любых корней: и ядовитых, и плодоносных.
Подойдя к дому, дон Педро здоровается с торговкой, которая развозит глиняную посуду на маленькой повозке и продает или обменивает на старье и железный лом. Себастьяна, поторговавшись, покупает у нее кувшин.
В тот же вечер Шеннон, дон Педро и Сесилия втроем сидят на солнышке. В неподвижном воздухе до них доносится мерный стук веялок. Проходит вереница мулов и ослов, нагруженных мякиной и золотистым зерном. Река сверкает среди вязов и тополей, скрываясь за холмом. Солнце прячется за розовато-перламутровым облаком; постепенно небо становится желтым, пурпурным, темно-лиловым и, наконец, затухает. Почти рядом с двух одуванчиков взлетают ввысь их белые шапки. Стадо черных и белых овец устало бредет по жнивью.
Доп Педро и Шеннон возвращаются к прерванной беседе: для Шеннона это очень важно, а дону Педро, привыкшему к одиночеству, приятно разговаривать с достойным собеседником. Они говорят о «человеческом» — самом главном для дона Педро.
— Я убежден, — повторяет он, — что человек — это мера всех вещей, как сказал древний философ. Но теперь очень модно забывать о нем, хоронить его под грудой разных вещей. Он должен путешествовать с фотоаппаратом, чтобы все снимать; он места себе не находит, если у него нет счета в банке или шикарного автомобиля; он готов доконать себя, только бы приобрести титулы, посты, ордена, разный хлам, лишь бы о нем напечатали в газете… А ведь должно быть наоборот: вещи должны служить человеку.
— Да, это верно. Слишком много вещей окружает пас, — соглашается Шеннон. — Возможно, сплавщики потому такие настоящие, что неприхотливы. И потому же бедные всегда ближе к правде, чем богатые.
Доп Педро уже готов согласиться, это слишком очевидно, но почему-то колеблется, и голос его едва дрожит. Едва-едва! Не будь беседа столь неторопливой, никто бы этого не заметил.
— Так-то оно так, но… Помню одну светскую даму… весьма утонченную… Она не могла обойтись без тысячи разных безделушек: перчаток, носовых платков, зонтиков… И такие изысканные манеры… Но она была великолепна.
Вместе они пытаются разобраться, в чем тут дело. Шеннон почтительно подсказывает, — он заметил, сколь деликатного вопроса касается, — что, вероятно, дама была бы еще прекраснее на картине, ибо она, как художник, творила самое себя.
— Что ж, возможно… — соглашается дон Педро, скорее всего чтобы перевести разговор. — А вообще богач, особенно если деньги достались ему по наследству, всегда лицемернее, дальше от настоящей правды, от хлеба и дружбы, от дома и товарища. Это трудно объяснить. Это ведь жизнь, а жизнь — удивительно странная штука, и неразумная. Ее каждый придумывает для себя, хотя и старается постичь и приспособиться к ней. Каждому приходится все время открывать для себя Америку. Очевидно, — глаза ого загораются, — только так можно обнажить корпи проблемы, самую се суть.
Голос дона Педро звучит вдохновенно, и когда он замолкает, Сесилия украдкой бросает взгляд на Шеннона и улыбается ему. Таким всегда бывает дед, когда спорит с генералом.
— Да, — слегка напыщенно говорит дон Педро. — Корень проблемы — свобода. Невозможно быть верным своей духовной сути, если ты не можешь вести себя так, как хочется, то есть если нет свободы. Свобода! Без нее нельзя быть самим собой, нельзя стать лучше, проявить себя. Только из этого источника человек может черпать достоинство.
Шеннон согласен, но не в силах сдержать улыбки. Доп Педро замечает это и смеется в ответ. Он смеется искренне, разглаживает усы, и глаза его снова вспыхивают.
— Простите, я почувствовал себя в аудитории. В Куэнке, в институте, мои заключительные лекции всегда имели большой успех. Приходили не только студенты, но и горожане поглядеть на чудака. Так они меня называли. Дело в том, что, кончив лекцию, я делал лирическое отступление, которое и венчал священным словом «свобода». И в тот миг, как я его произносил, загоралась зеленая лампочка на лацкане моего пиджака, батарейка лежала у меня в кармане… Да, они смеялись надо мной, называли «отчаянным либералом». А я смеялся над ними, потому что из года в год вбивал это слово в их головы столь необычным способом, что они не смогут его забыть, сколько бы ни прожили… Так я заставлял их глотать эту пилюлю. Без моего чудачества мне бы никто не разрешил говорить такое при диктатуре. А раз я чудак, то и сейчас продолжаю провозглашать это священное слово: свобода!