История одного крестьянина. Том 1 - Эркман-Шатриан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот тут-то Валентин, который до сих пор хладнокровно слушал его за работой, вдруг срывается и, наступая на крестного нос к носу, вопит:
— Все это вы говорите для меня, да? Верно ведь? Так вот слушайте: ваш Талейран Перигорский — подлый предатель. Поняли? Он — иуда! И все те, кто его почитают, тоже иуды.
Дядюшка Жан был до того удивлен, что даже отпрянул. А Валентин все кричал:
— Вы говорите, что наши епископы — ослы! Ослы! Да сами вы — осел, тварь кичливая, зазнавшийся дурак.
Тут крестный протянул руки, собираясь схватить его за шиворот, но Валентин поднял молоток и заорал:
— Не смейте трогать!
Вид у него был страшный, и, если б я не бросился, не встал между ними, произошла бы непоправимая беда.
— Заклинаю вас господом богом! Дядюшка Жан, Валентин, опомнитесь!
Оба побелели. Дядюшка Жан все хотел что-то сказать, но не мог; негодование его душило. А Валентин, отбросив молот в угол, произнес:
— Кончено! Хватит с меня, терпел два года. Ищите себе другого подмастерья.
— Да, с меня тоже хватит, — отвечал крестный, заикаясь от волнения. — Я тоже натерпелся от эдакого аристократа.
Валентин на это отвечал:
— Рассчитайте меня и свидетельство дайте, что я проработал у вас пятнадцать лет. Слышите! Свидетельство, хорошее или плохое — все равно. Я хочу знать, что скажет такой патриот, как вы, о таком аристократе, как я.
И, схватив куртку и надевая ее на ходу, он выскочил из кузницы и направился к дому Риго.
Дядюшка Жан был потрясен.
— Ну и негодяй! — произнес он наконец, а немного погодя обратился ко мне:
— Как тебе нравится эта скотина, а?
— Что говорить — он не в своем уме, — отвечал я. — Но все же он честный малый, надежный подручный, хороший работник. Вы не правы, дядюшка Жан: зря его вот уже сколько времени поддразнивали.
— Как это я не прав? — воскликнул он.
— Да так, — продолжал я, — вы потеряли хорошего подручного, человека преданного. Потеряли по своей вине: напрасно вы его из себя вывели.
— Но ведь я же — хозяин! А не будь я хозяином, задал бы ему трепку. Ну, да ладно. Хорошо, Мишель, что ты прямо говоришь мне, что думаешь. Мне досадно, что все так случилось, да, досадно! Но что поделать! Да разве я думал, что на свете есть такие дурни!
Видя, что он раскаивается, я, не говоря ни слова, накинул куртку и побежал к дому Риго — постараться все уладить. Я любил Валентина, и мне казалось, что мы не сможем жить врозь. Крестный Жан, поняв, что я намеревался сделать, не удерживал меня и пошел в харчевню.
Я распахнул дверь к Риго — Валентин был там и рассказывал старикам обо всем, что произошло; они слушали его, оторопев. Я прервал его:
— Валентин, вы не должны нас покидать. Это немыслимо. Позабудьте обо всем! Хозяин тоже забудет, право же, не станет он сердиться на вас. Напротив, он вас уважает, любит — это уж точно.
— Верно, он и мне об этом сотни раз повторял, — подтвердил старик Риго.
— А мне-то какое дело! — отрезал Валентин. — До созыва Генеральных штатов я тоже любил этого человека. Но с тех пор, как он воспользовался смутой и прибрал к рукам церковное именье, я считаю его грабителем. И к тому же, — крикнул он, с силою ударяя кулаком по столу, — спесивец воображает, будто все люди равны; его чванство возмущает меня. Алчность грабителя его погубит — предупреждаю вас. Так ему и надо. Ты, Мишель, ни в чем не повинен; твоя беда в том только, что ты попал в общество Жана и Шовеля. Тут нет твоей вины. Было бы все в порядке, лет через пять-шесть ты бы обзавелся кузницей — я бы тебе помог. Ведь я скопил тысячу шестьсот ливров — они лежат на сохранении у дядюшки Булло, в Пфальцбурге. Ты бы женился по-христиански; мы, пожалуй, и работали бы вместе, и старого подмастерья уважали бы твои дети и вся семья.
Говоря так, он сам расчувствовался, а я все повторял:
— Ну, не уезжайте, Валентин. Нельзя вам уезжать.
Вдруг он провел рукой по лицу, поднялся и проговорил твердо:
— Нынче у нас четверг. Я уезжаю послезавтра, в субботу, ранним утром. Каждый обязан выполнять свой долг. Оставаться в вертепе, где тебе грозит опасность загубить свою душу, но только заблуждение, но и преступление. Я и так натерпелся. Давно бы мне следовало уйти, да малодушие и привычка удерживали. Ну, а теперь — решено. И я очень доволен. Скажешь мастеру Жану Леру, чтобы он все приготовил к завтрашнему вечеру. Слышишь? Разговаривать с ним я не желаю. Еще вообразит, что в силах меня с пути сбить.
С этими словами он вышел в сени и взобрался по лестнице на чердак, в свою каморку. А я побрел по улице, засыпанной снегом, и в унынии вошел в большую горницу «Трех голубей», где Николь накрывала к обеду. Тетушка Катрина, чем-то озабоченная, помогала ей: хозяин, разумеется, рассказал жене о своей размолвке с Валентином; он прохаживался взад и вперед по комнате, заложив руки за спину и понурив голову.
— Ну, как дела? — спросил он.
— Да вот так, крестный: Валентин уезжает послезавтра, в субботу, спозаранок. Он велел предупредить вас, чтобы все было в надлежащем порядке.
— Хорошо, пусть так. Шестьдесят ливров за этот месяц тут. Свидетельство сейчас будет составлено. Но ступай к нему и скажи, что я не злопамятен, скажи, что я приглашаю его к обеду и мы не будем толковать ни о сеньорах, ни о капуцинах, ни о патриотах. Скажи-ка ему об этом от моего имени. Да еще скажи, что два таких старых приятеля все же могут на прощанье пожать друг другу руки и распить бутылочку доброго вина, хоть и не сходятся во мнении насчет политики.
Я видел, как он огорчен, и не решался сказать, что его подручный не желает с ним разговаривать.
Как раз в эту минуту Валентин проходил мимо наших окон, с палкой в руке, направляясь в город. Очевидно, он шел к нотариусу за деньгами. Крестный распахнул окно и окликнул его:
— Валентин! Эй, Валентин!
Но тот, даже не обернувшись, продолжал путь. И дядюшка Жан снова вскипел и крикнул, захлопнув окно:
— Негодяй не желает меня слушать! До чего ж злопамятен! И я кое в чем виноват… но раскаивался, что, бывало, горячился. Ну, а сейчас я доволен. Вот мерзкий аристократишка, и слушать меня не желает!
Тут он открыл небольшую конторку, стоявшую в углу комнаты, и сказал:
— Садись-ка, Мишель, я продиктую тебе текст свидетельства.
Я думал, что он даст свидетельство с плохим отзывом, и позволил себе сказать, что лучше написать, отобедав, — он поуспокоится, так будет лучше.
— Нет, нет, — резко возразил он, — я предпочитаю покончить с этим сейчас же, — и из головы вон.
Я уселся, и Жан Леру продиктовал мне свидетельство для Валентина, — несмотря на все его негодование, лучший отзыв и представить себе трудно. Он говорил, что это превосходный работник, честный человек, надежный, добросовестный, исправный; что он сожалеет об его уходе, но особые обстоятельства разлучают его со старым подмастерьем и что он рекомендует его любому мастеру кузнечных дел как образцового работника. Кончив диктовать, он заставил меня перечесть написанное.
— Хорошо, — произнес он, подписывая. — Отнесешь вечером или завтра утром. Захвати и деньги. Пусть проверит, правильно ли, и даст расписку. А попросит проводить его, как это водится между подмастерьями, отпускаю тебя в субботу на весь день. А сейчас давай обедать.
Суп уже стоял на столе, и все уселись.
За весь день не произошло ничего нового; Валентин больше не появлялся в Лачугах. Только на другой день я зашел к нему домой. Он приводил в порядок клетки, западни для птиц и силки. Я передал ему свидетельство. Прочитав, он молча сунул его в карман, потом пересчитал деньги, дал мне расписку.
— Теперь все в надлежащем виде. Тебе и твоему брату, малышу Этьену, я оставляю всех птиц, все клетки и корм: делайте что хотите.
Со слезами на глазах я поблагодарил его за братишку и за себя. Потом он сказал вот еще что:
— Завтра в восемь часов ты меня проводишь до савернского подъема. Там мы и обнимемся на прощанье. Хозяин не может отказать тебе в этом.
— Да он меня уже отпустил на целый день, — ответил я.
— Так уж водится среди подмастерьев, — заметил он. — Значит, отправимся ровно в восемь.
Мы расстались, а наутро, в субботу, как было условлено, отправились в путь. Я нес его мешок; он шел следом за мной и опирался на палку, руки у него были сильные, а вот ноги быстро уставали.
Никогда мне не забыть того дня, не только оттого, что нам пришлось перелезать через огромные снежные сугробы и сверху, с подъема вдруг перед нами показался Эльзас, белый от снега и расстилавшийся лье на двадцать до самого Рейна, с деревушками, перелесками и лесами, а оттого, что сказал мне Валентин в трактире «Зеленое дерево», куда мы пришли часов в девять.
Обычно тут останавливались возчики, но в январе никто не отваживался избрать эту дорогу.