Том 4. Маленькие повести. Рассказы - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здравствуйте, путешественники в Палестину.
Я побледнел и обругал его дураком. Он захохотал и сказал мне добродушно:
– Ты чего серчаешь! Я не со зла, а так. Посмотри на себя, какой ты путешественник. До Одессы не доедешь – помрешь по дороге. Опять-таки жена у тебя не порожняя. Сидели бы в Киеве, – куда уж вам.
На улице я посмотрел на красные носки Текера, на его зеленое лицо, на опухшую жену с животом, увидел в окне парикмахерской себя в железных очках, плюгавого, веснушчатого; мне стало тяжело, я заплакал и пошел домой.
– Что с тобой, Иосиф? – спросила жена и заковыляла за мной.
– Ничего, – ответил я, давясь слезами. – Никуда мы с тобой не уедем. Какие мы путешественники?! Посмотри на меня, на что я похож. Я устаю, я все дни голодный, ты больна, и я боюсь каждую минуту, что ты споткнешься, скинешь и умрешь. Никуда мы не уедем, нас затрут, обманут; никогда я не заработаю на дорогу денег.
– Это неправда, Иосиф! – кричала жена и хватала меня за руки. – Не смей этого говорить! Мы будем ездить везде, где ты хочешь. Никогда не теряй веры, Иосиф.
Дома Текер сел на стул, сдвинул на затылок пыльный рыжий котелок и сказал:
– Есть еще бог, наш идишер готт. Гои всегда смеются с нас. Плюнь им в глаза. А умрем мы не здесь, а в Палестине. Я это говорю тебе, я – старый, честный еврей, и ты должен мне верить.
Ночью после этого дня рядом был пожар; хрипло рыдали женщины. Я сидел на кровати в поту, зажав в руке свои сбережения на дорогу, и плакал частыми, мелкими слезами. Жена торопливо связывала в узел весь наш заношенный хлам. Я плакал и думал о том, что ей нельзя нагибаться, но помочь ей у меня не было сил.
Мы все же уехали из Киева в Винницу – хоть на триста верст ближе к Палестине. Так я думал, а Текер только качал рыжим котелком и вздыхал.
– Ехать так ехать, а не выматывать душу через каждую минуту, – говорил он мне, прощаясь на проплеванном вокзале.
В Виннице не было даже литографии, и я работал простым наборщиком. На жизнь не хватало, но из денег, что я собирал на дорогу, жене я ничего не давал. Я закусил эти деньги и не выпускал ни одной копейки.
В Виннице у меня родилась девочка, вот та, что на этикетке для кофе мокко. Когда она родилась, мне вдруг стало легко. Я поверил, что поеду в Палестину, увижу красные скалы в море, услышу восторженный рев ослов, буду пить из холодных горных ключей и солнце высушит до костей мое хилое чахоточное тело.
«Солнце меня спалит до костей», – думал я и дрожал от наслаждения. Я видел песчаные отмели, сизый камень Ливанских гор, слышал голоса невиданного моря. Я видел, как я иду по каменистой тропе домой, оглядываюсь и вижу далекий дым над голубизной, дым парохода, идущего к островам, брошенным, как кошницы пальм, цветов и звезд, в зеленое покачивание океанов.
Но тут случилась война, закрыли границы, и над моей жизнью повисло унылое ожидание конца и мобилизации. Я отупел, внешне примирился со всем, и только тревожные глаза жены заставляли меня стонать по ночам от бессильной ярости.
Морские картыКогда дочке пошел второй год, мы переехали в Одессу.
По вечерам в конце нашей улицы садилось запыленное солнце и зной стоял во дворах, как теплая вода.
Все первые дни я забрасывал работу, бегал в порт и смотрел, как разгружают военные транспорты. Грохот лебедок был лучшей музыкой, которую я когда-либо слышал.
Не знаю, испытывали ли вы сложное, редкое ощущение, когда в каждой капле морской воды, в каждом обрывке морского каната вы слышите запах океанов, чувствуете соленый осадок Атлантики и Адриатического моря. Вы берете кусок сгнившего каната, растираете между пальцами и, прикасаясь губами к песку, что остался на ладони, думаете, что, быть может, это песок со священного Малабарского берега, с желтых, как дынные корки, берегов Аравии или с черных изумрудов – Сандвичевых островов. Я думаю, вы этого не испытали.
В глазах моряков я искал отражение тех стран, которые они видали. Не правда ли, дико? Я думал, что увижу в них туманы, золотой зной Азии, мокрые пристани в старинных черных портах. До этого надо додуматься, – искать в глазах отражение чуть ли не Эйфелевой башни.
Я подбирал в мусоре обрывки иностранных газет и подолгу, как реликвии, хранил и рассматривал их.
Я начал засиживаться над большими морскими картами в публичной библиотеке. Правда, первое время я краснел, глотал слюну и заикался, когда библиотечная барышня с изумлением смотрела на меня – маленького робкого еврея, требовавшего морские карты. Но потом к этому привыкли.
Теперь я знаю морские карты не хуже любого капитана дальнего плавания.
Я читал морские книги и руководства и должен вам сказать, что они прекрасны. Они пропитаны насквозь старинной поэзией моря, поэзией парусных кораблей тех времен, когда не весь земной шар был еще нанесен на карты.
– Это выше Пушкина, выше Толстого! – воскликнул он и стал рыться в кармане. – Здесь у меня есть некоторые выписки. Вот, слушайте:
«Вблизи Босфора, на рассветах, вода всегда очень чиста и прозрачна. Ночью море штилеет. Зимой шхунам трудно идти во внезапных туманах и нередко у этих берегов жестоком граде».
– Когда вы прочтете эти книги, – вы поймете, как еще молод и великолепен мир, – вот этот резиновый мяч, что вертится в небесном пространстве.
Да, в Одессе я выкинул к черту свои старые привычки, начал приучать себя к морю, к прохладе, к суровой жизни. Я часто спал на берегу, дрожал от дождя, обсыхал на солнце, ловил скумбрию и бычков и вообще вел жизнь, неподходящую для ремесленника и тем более для еврея.
Я сбрил свою выщипанную бороду и усы, загорел и курил уже не чахлые папиросы, а крепкую трубку.
С каждым днем все большая свежесть пропитывала мое тело. Я выбросил очки и подолгу вглядывался вдаль, приучая глаза к горизонтам. Моя ремесленная слепота стала уменьшаться.
Да что говорить? Достаточно, что женщины стали поглядывать на меня с любопытством, тогда как раньше мой вид вызывал только брезгливую усмешку или обидное равнодушие.
Даже жена однажды сказала мне: «Ты стал сам на себя непохож, Иосиф. Что сказал бы теперь кондуктор Игнатий! А?» – и весело засмеялась.
Она не понимала, что со мной происходит. Я нередко заставал ее за своим столом, когда она, наморщив лоб, просматривала мои книги. А у меня появилось довольно много книг – Лондона, Киплинга, Гамсуна. С непривычки я пьянел от них, как от водки.
Я работал немного, но зарабатывал неплохо. Каждый день приближал ко мне то, что я ждал, – белые полудни, зеленую средиземную воду, крепкие палубы кораблей.
Жена недоумевала, робко радовалась, неизвестно отчего плакала и все чаще жаловалась на боль в сердце. Но я был захвачен вихрем, дни текли солнечной чередой, и в их широте растворялась без следа вся моя боль. Я был слеп и глух ко всему, что пыталось вернуть меня к прежней жизни, к местечковым страданиям и радостям. На болезнь жены я не обращал внимания.
Однажды я вернулся с моря поздним вечером. Вы бывали в Одессе? Тогда вы должны помнить эти медные сумерки, когда акации сереют от пыли и в море лежит тишина.
В своей комнате я застал дикое скопище старых евреек: крикливых, кисло пахнущих перинами старух, которые лезут в чужую жизнь в самые страшные, требующие одиночества минуты.
Я сразу понял, что умирает жена. Я грубо выгнал всех старух, силой вытолкал их на лестницу. Они визгливо ругались и посылали на мою голову «ренегата» отвратительные проклятия.
Жена умерла от сердечного припадка. Перед смертью она пыталась что-то сказать, но так тихо, что я едва разобрал несколько слов – робкую просьбу, чтобы я берег дочку. Дочка плакала целые дни. Она была испугана и самой болезнью, и сладковатым запахом трупа в нашей тесной комнате, и похоронами, на которые я ее повел.
Вы были когда-нибудь на еврейских похоронах? Нет? Каждая религия пытается создать вокруг смерти веяние торжественного и вечного. У вас, например, очень торжественно отпевание. Помните: «Придите, дадим последнее целование». Последнее целование теплых человеческих губ, а потом эти любимые губы будут целовать могильные черви и мокрая глина. Я люблю похороны где-нибудь в деревне, на заросшем кашкой кладбище, когда солнце тускло поблескивает на старенькой ризе священника и запах ржаных полей заглушает запах ладана. У вас смерть окружена величавыми молитвами и реквиемом Моцарта.
А у нас ничего этого нет. Все очень просто. Смерть есть смерть, гниение, а труп – падаль. Была душа маленького еврея, торговавшего всю жизнь бакалеей. Всю жизнь над ним стоял смрад перин, тоска немощеных улиц, высохшая жена, заросшие коростой дети и погоня за пятаком. По праздникам он рыдал в черной синагоге; в ужасе и трепете читал древние молитвы перед лицом неотвратимого Иеговы.
Разве похороны его могли внушить мысль о легчайшей печали: об увядших цветах, о слезах прекрасных женщин. Глупо даже подумать об этом. Наши похороны торопливы, будничны, суматошливы, как любая толкучка, лишены малейшего намека на таинство.