Колесница Гелиоса - Евгений Санин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А водоносом конечно же прикажешь поставить снова Сира? — тут же осведомилась ключница.
— Ставь, кого хочешь, все равно они больше месяца у тебя не держатся! — махнул рукой управляющий и, осушив полный кубок вина, дал знак надсмотрщикам вывести из комнаты рабов.
Через полчаса окровавленного, бесчувственного Эвбулида надсмотрщики втащили в эргастул и бросили на пол.
Придя в себя, он оглядел мрачные стены небольшого помещения, низкий потолок, земляной пол, на котором не было подстилки, и увидел над собой равнодушное лицо Сарда.
— Что со мной? — силясь повернуться на бок, прошептал он.
Сард помог ему и, деловито осмотрев иссеченную плетьми спину, ответил:
— Пятьдесят ударов.
— Мне больно… Они убили меня! — простонал Эвбулид.
— Пятьюдесятью-то ударами? — присвистнул Сард. — Тебя что — ни разу не ставили к столбу?
— Нет…
— И не били никогда в жизни?!
— Никогда… Если не считать дороги сюда…
— Тогда все ясно. В следующий раз кричи погромче и не сжимайся! — начал поучать Эвбулида Сард. — С криком вся боль выходит, да и после не так мучаешься. А когда стискиваешься перед ударом — то кожа лопается! Вот так-то, это целая наука! Привыкай…
— Поздно… — с горечью усмехнулся Эвбулид. — Управляющий посадил меня сюда на одну воду. Если вытяну — так все равно не выдержу больше недели на полях!
— Слышал! — кивнул Сард. — И что ты отказался есть ту мышь? Так противно стало?
— Я человек…
— Ах да, гордость не позволила! Все вы, эллины, гордые… А я съел. Да! Съел!! Я уже восемнадцать лет в рабстве и вынес от них такое, что эта мышь тортом может показаться! И что же — живу! На коленях, с согнутой шеей, всеми презираемый, униженный, опозоренный — живу! А ты — что теперь с тобой будет через неделю, после того, как я выйду отсюда?
— Кем ты был до рабства? — вместо ответа спросил Эвбулид. — Судя по твоей речи, на своей родине ты был далеко не последним человеком!
— Сказать тебе — так не поверишь! — отмахнулся Сард. — Я был главным судьей в Каралисе.
— Что?! — забыв о боли, приподнялся на локтях Эвбулид.
— Да-да, — уныло подтвердил раб. — Главным судьей и правой рукой правителя этого крупнейшего города Сардинии… Когда-то вокруг меня вилась целая стая угодливых и старательно выполнявших все мои приказы управляющих и надсмотрщиков. Да что там — у меня самого было по меньшей мере две сотни рабов, готовых по одному движению моих глаз не то что какую-то мышь, а съесть друг друга!
— И ты дошел до такой жизни?!
— Что делать? Уж очень хотелось жить… Пусть рабом, пусть у столба, но только жить: дышать этим воздухом, пить, есть — жить! К счастью, я всегда готовил себе сам, боясь, что кто-нибудь из рабов отравит меня. И поэтому после того, как Тиберий Гракх разгромил наше войско, в доме купившего меня господина мне сразу же нашлось дело. И вот я повар, раб, жру мышей, сижу с тобой в эргастуле вместо того, чтобы самому сажать людей и давать советы правителю… Презираешь меня, эллин?
— Нет, — подумав, покачал головой Эвбулид. — Жалею.
— А я тебя! — давясь от слез, выкрикнул Сард. — Потому что ты уже на полдороге к лодке Харона! А я хоть и не такой гордый, как ты, не судья, не правая рука правителя — но проживу так еще пять, десять, даже двадцать лет!
Всю неделю после этого разговора Сард молчал, угрюмо глядя в одну точку. Без слов он делился с Эвбулидом своим жалким обедом, который ему приносила ключница раз в два, а то и в три дня, на все вопросы эллина отвечал односложно и снова умолкал, мучительно думая о чем-то своем.
Ровно через неделю Эвбулид остался один. Медленно потянулись дни и бессонные ночи.
Изредка ключница приносила и молча ставила кувшин с затхлой водой, но чаще забывала делать даже это.
Однажды мимо эргастула прошел привратник, и Эвбулид узнал его старческий голос:
— Опять этот лукавый евнух пожаловал — горячую женщину ему в объятия!
Через три дня голод стал преследовать Эвбулида, не давая ему ни секунды покоя. Обоняние обострилось, и он стал явственно различать запахи кухни.
Пахло мясными супами, жареной рыбой, чесночной подливкой.
Вжимаясь лицом в дверь, Эвбулид подолгу вдыхал эти ароматы дергающимися от нетерпения ноздрями.
Но вскоре запах пищи стал раздражать его. Он забивался в самый дальний угол и часами лежал, отвернувшись к стене, стараясь заглушить муки от воспоминаний о времени, когда был свободным человеком.
Вспоминались ему родители — пожилые уже — он был поздним и единственным ребенком в семье — мать и отец.
До семи лет он прожил с матерью в гинекее, оставившем в памяти запахи дешевых ковров и убаюкивающий шорох прялки.
Игрушек ему покупали мало. Поэтому, наверное, каждая из них запомнилась навсегда: раскрашенная синей краской трещотка, волчок, всегда норовивший заскочить в угол, глиняная тележка с крошечными деревянными колесиками…
Отец всегда был добр к нему, чаще, чем мать, разрешал выбегать на улицу, правда, всегда ругал, если заставал Эвбулида, играющего с детьми соседских рабов.
Он почти не задержался в памяти — помнится только, что у него было всегда озабоченное лицо. И все. Он слишком мало занимался с сыном и редко бывал дома, чтобы Эвбулид мог запомнить большее. А однажды он ушел и не вернулся. Заигравшийся на улице с ребятами и удивленный тем, что его никто не зовет домой, он вбежал в гинекей и увидел плачущую мать, которая раскладывала на крышке сундука темные одежды.
— Вот и нет больше у тебя отца! — тихо вымолвила она, и на следующий день они переселились в мужскую половину. И не потому, что обычай разрешал мальчику жить в гинекее только до семи лет, а потому, что отец погиб на войне, которая шла далеко от Афин…
К счастью, скопленные отцом деньги и помощь братьев матери, живших в далекой Аркадии, позволили Эвбулид у, в отличие от детей соседей — бедняков, закончить всю школу. Правда, дети богатых смеялись над тем, что его не сопровождает в школу педагог, и что он сам носит свои таблицы и учебники. Зато, когда такой педагог наказывал розгой орущего сынка судьи или торговца, уже Эвбулид, в свою очередь, громко смеялся над ним.
После палестры, где он научился бегать, прыгать, метать копье, танцевать и плавать, промелькнуло еще два года необязательной учебы у малоизвестного в Афинах ритора, который недорого брал за обучение юношей премудростям философии и сладкоголосию лирических поэтов.
В день восемнадцатилетия, когда он был внесен в гражданские списки и стал эфебом, умерла мать. Никогда ему не забыть того дня, когда она лежала, обращенная лицом к порогу, а над дверью со стороны улицы в знак траура висели ее поседевшие, увядшие к старости волосы…
Едва истресканная от зноя земля приняла глиняный гроб и немногочисленные родственники крикнули прощальное «Хайре» и заспешили по домам, чтобы очиститься от осквернения, как к Эвбулиду подошел космет[92] и сказал, чтобы тот поспешил на торжественную клятву эфебов.
Вдвоем они наскоро совершили очищение, без которого нельзя ни общаться с другими людьми, ни входить в храм, и направились в храм Аглавры.
Сколько лет прошло с того далекого боэдромиона, когда он стоял в полном вооружении со своими товарищами, мешая со слезами слова клятвы. Может, потому, что чутье его было обострено смертью матери, каждое слово стало ему святым и запомнилось до сих пор.
— Я не наложу позора на это священное оружие, — торопливо зашептал Эвбулид, мысленно сжимая в руке древко копья, — и никогда не покину своего товарища в битве, где бы я не стоял. Я буду сражаться за моих богов и за мой очаг и оставлю после себя отечество не умаленным, но более могущественным и сильным. И сам и вместе со всеми я буду разумно повиноваться всем правящим и разумно подчиняться законам в будущем. Я не допущу нарушения их и буду сражаться за них и один, и со всеми. Я буду чтить отечественные святыни. Да будут свидетелями клятвы боги Аглавра, Гестия, Энно, Энналий, Арес, Афина Воительница, Зевс, Фалло, Авксо, Гегемона, Геракл, границы моего отечества, пшеничные и ячменные поля, виноградники, оливки и фиги!
После этого в течение двух лет Эвбулид вместе с другими юношами из бедных семей готовился стать гоплитом, с завистью глядя на обучавшихся на всадников сыновей купцов, судей и архонтов.
Четыре обола в день — невелика плата за пролитый на учениях пот, а порою и кровь, да и те по обычаю отбирали следившие за нравами и дисциплиной софронисты, покупавшие для эфебов все необходимое.
И все-таки это было самое счастливое и беззаботное время после детства, его последние месяцы перед самостоятельной жизнью в общительных, гостеприимных и вместе с тем глухих и бесчувственных к чужим бедам Афинах.
Софронисты ежедневно выдавали им по лепешке с мясом и сыром, лук, репу, вино, и эфебы не беспокоились о своем завтрашнем дне.