Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Опять ерунда, — цедил он и сразу открывал карты. Несмотря на все уловки, которыми Хиннерк Тимсен будто бы владел и во сне, он оказался посредственным игроком. Во всяком случае, игра настолько их занимала, что если они еще и помнили о неприятеле, то обо мне забыли Совершенно: ни один не отправил меня домой, и я так и не увидел действия, которое произвела бы пригоршня затвердевших кусочков замазки и осколков стекла, сброшенная с высоты мельничного купола.
Наконец, уже под вечер, появились самолеты, несколько «спитфайров» и «мустангов», завернувших из Фленсбурга или Шлезвига, чтобы на бреющем полете пронестись над нами и исчезнуть над Северным морем. Их еще даже видно не было, как Тимсен открыл огонь из своего итальянского трофейного карабина, «огонь по площадям», как он позднее объяснил в свое оправдание. Над самыми макушками деревьев, как сорокопуты, неслись они на нас, гул моторов становился все настойчивее, все жестче и решительнее, и вот они уже проскочили над нашей шкодой, снизились, должны были запутаться в скособоченной От ветра живой изгороди Хольмсенварфа и все же не запутались, взмыли кверху, но теперь-то все пошли на посадку, тени их стали больше и медлительнее, они явно шли на посадку и вдруг все же передумали, вероятно, потому что все фольксштурмисты на позиции открыли огонь, даже Кольшмидт, птичий смотритель Кольшмидт в особенности. Они заряжали и палили, не успевая прицелиться в мчащиеся мишени.
И художник тоже? Да, художник Макс Людвиг Нансен тоже стрелял, иногда по самолетам, но, случалось — видимо, он слишком поспешно дергал спусковой крючок, — по мельничному пруду, тогда там поднималось несколько тонких фонтанчиков, а из опоясывающих пруд камышей с паническим хлопаньем взлетали дикие утки и, вытянув негнущиеся шеи, пролетали над позицией. Самолеты не отвечали на огонь, по всей вероятности, они сбросили свой бомбовый груз, а может, впрочем, не берусь это утверждать, просто не заметили нашего огня, хотя Тимсен готов был поклясться, что одну машину, как он выразился, «прошил» насквозь. Дамба, неужели они ринутся со своими машинами на дамбу, и Северное море хлынет в пролом? Нет, они проскочили над самой дамбой, достигли моря, темными черточками помчались к горизонту, стянулись в точки, скрылись из виду. Фольксштурм мог поставить винтовки на предохранители.
Мало-помалу мужчины заговорили о только что пережитом, а я собрал тем временем пустые патронные гильзы, пересчитал их и удивился количеству — я не слышал столько выстрелов. Фольксштурмисты в данном случае придерживались одного мнения: надо было массировать огонь, всем бить по одному самолету, вот следующий раз уж мы не упустим… и после такого легко достигнутого единодушия и по прошествии нескольких минут, когда все четверо стояли на страже, внимание снова начало ослабевать, карты собрали, очистили от земли, распрямили, и стоило Тимсену похвастаться: «Был мой ход, и на этот раз я уж вас бы расчихвостил», как они, желая, видимо, поймать его на слове, уселись на хорошо утрамбованное дно ямы и сдали карты.
— Ты ведь постоишь? — спросил отец, на что художник, махнув рукой:
— Сидите, сидите.
Я сел возле художника на укрытый дерном вал; заговорить с ним я не решался, только следил за его взглядом, устремленным на эту землю, которую он так часто писал: насыщенный зеленый и пылающий красный усадебных строений; мы вместе просматривали дороги и обсаженное дикими яблонями шоссе, одновременно обнаружили вдалеке всадника — художник кивнул, когда я указал в ту сторону рукой, — не прозевали мы и грузовик, который, поднимая клубы пыли, ехал по песчаной дороге к поместью Зельринг. Я старался следовать за взглядом художника, по его примеру непрерывно поворачивался, порой и он обращал мое внимание на что-нибудь, замеченное мною одновременно с ним, и тогда я кивал. Но Хильке я увидел первый: она шла от «Горизонта», направляясь по гребню дамбы домой, и покручивала в воздухе пустым термосом. В Блеекенварфе все было тихо. Зато в Хольмсенварфе старик Хольмсен без конца вытаскивал из сарая во двор мотки проволоки, наверняка колючей проволоки, собираясь, должно быть, загородиться в собственном дворе и спастись от старухи Хольмсен. Бинокль полицейского художник лишь изредка приставлял к глазам.
Мы ждали, ждали до самых сумерек, и все еще никто не показался. Солнце зашло за дамбу точь-в-точь так, как художник учил его этому на плотной, не впитывающей влагу бумаге: в красных, желтых, лимонных полосах света оно село или скатилось в Северное море, гребни волн сразу вздулись и потемнели, оттенки охры и киновари распространились на еще не затронутую часть неба, но не резко очерченные, а размытые, притом довольно неумело, но именно того и добивался художник: «Умение, — сказал он как-то, — меня меньше всего интересует». Итак, долгий, неумелый, временами немножко впадающий в героическое заход солнца, сначала еще контурно, а потом уже, так сказать, мокрым по-мокрому — все это стилистически безукоризненно повторилось за позицией.
Игра в скат шла теперь с переменным успехом, и сыгранные партии обсуждались с меньшей горячностью. Хиннерк Тимсен время от времени осведомлялся, не видна ли «фигура», имея в виду Иоганну, свою бывшую жену, она должна была принести из гостиницы чего-нибудь поесть— уж мы-то с художником вовремя его предупредим. Туман, который в такие дни обычно ложится вместе с сумерками, заставлял себя ждать, но скотина, как всегда об эту пору, начала реветь: сначала издалека донеслось глухое призывное мычание невидимой коровы, находившейся вне сферы нашего наблюдения, и все черно-белое стадо неподалеку от нашей позиции тотчас повернулось в ту сторону, задвигало и закрутило шерстистыми ушами, но еще не отвечало, лишь когда далекое мычание повторилось одно из животных напружилось и, тяжело вскинув голову, толчками выдыхая белые облачка пара, отозвалось, на что, однако, не получило прямого ответа, в разговор вмешался рев другой коровы, которую тут же перебил со стороны Рипена густейший бас, его-то, весьма возможно, и призывала дальняя корова, потому что теперь она немедля ответила, но, прежде чем густой бас откликнулся, заревела ближняя к нам корова.
Мне лично даже нравилось слушать скотину по вечерам, когда разноголосое мычание несется из края в край, и в тот вечер я к нему прислушивался и не заметил, как художник что-то решил про себя и к чему-то стал готовиться в наступающих сумерках. Он вдруг подтянулся и выпрыгнул из окопа, отряхнул плащ и, обернувшись к остальным, сказал:
— Скоро и вам ничего не будет видно, так что до завтра. — И пошел к дороге.
Отец бросил карты и крикнул:
— Стой, Макс, минуту, — Но художник продолжал идти. Полицейский с помощью Хиннерка Тимсена выбрался из ямы. Побежал, придерживая фуражку, наискосок к пруду, чтобы перехватить художника. Но в этом не было надобности: художник шел не спеша. Отец догнал его, положил руку на плечо:
— Ты что это вздумал, отсюда нельзя просто так взять и уйти.
— Темнеет, — сказал художник, — пора по домам.
Отец подступил к нему почти вплотную, стерпел его пренебрежительный взгляд и все остальное и медленно проговорил:
— Ты, верно, забыл, что на тебе повязка. Не знаешь, ЧТО это значит? — Художник молча стащил нарукавную повязку и протянул ее полицейскому, но тот не взял, и художник в конце концов отдал ее мне:
— Побереги до завтра.
— Надень повязку, — приказал отец. — На пост не заступают когда хотят, и с него не уходят домой когда хотят.
— Вы можете и дальше играть, — сказал художник, — я не против того, чтобы вы дальше играли. — Однако скрытое в его словах презрение пропало втуне, отец был слишком возбужден и не расслышал иронии, а если и расслышал, вряд ли в состоянии был в полной мере ее понять и достойно отпарировать; последнее скорее всего объяснялось тем, что он пытался разрешить инцидент только с помощью существующих уставных предписаний, ибо для подобных случаев тоже существуют предписания, они были ему, конечно, известны, и в эту минуту он думал о них. Отец сказал дословно:
— Приказываю тебе вторично, — и этим ограничился.
Тимсен и Кольшмидт, до сих пор наблюдавшие за происходящим из окопа, заметив, что разговор обостряется, и желая быть свидетелями, подошли, и сразу же им было воздано по заслугам. Отец сказал:
— Каждый обязан стоять на положенном ему месте.
— Вот именно, — сказал художник, — на положенном; а мне сейчас положено быть дома, — после чего хотел уйти, считая, что изложил свои доводы. Но ругбюльский полицейский был иного мнения: расстегнув кобуру, он достал служебный пистолет, направил его на Макса Людвига Нансена — примерно на уровне пояса — и даже не счел нужным повторить приказание. И стоял так. Смеркалось. Никто не показывался. Как твердо держал он в руке крупнокалиберный, почти не бывший в употреблении служебный пистолет! Ему ничего не стоило так вот стоять! А ведь он только дважды, по долгу службы, пускал он пистолет в ход: когда бешеная лиса вцепилась в теленка и еще когда племенной бык Хольмсена сбил график движения поездов глюзерупской железнодорожной станции.