Катализ. Роман - Ант Скаландис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, развлечения скрашивали жизнь, но страхи — если честно — не исчезали. Страхи продолжали жить с нами.
НОСТАЛЬГИЯ ПО ПРОШЛОМУ
В сущности, было много способов отвлечься от страха. Спорт — лишь один из них. А вообще лучшее лекарство от всех бед давно известно — работа. Но как раз этого у меня и не было. Или было, но я не знал, что именно назвать работой. Сиброконструирование? Смешно. Теперь это были просто разовые поручения. Наука? Я все еще был профаном в ней и в лучшем случае ассистировал ученым, а в худшем — был объектом для них. Литература? Да, я много писал — об этом еще скажу впереди, — но я понимал всегда, что не гожусь в подметки таким, как Тамразян, Кальтенберг, Кабаяма, Прологов, Миржек, Смайлс… Писателей стало меньше, и равняться приходилось только на настоящих мастеров. Спорт? Это была работа. Но, Боже мой, кто и когда всерьез считал спорт работой, кроме самих спортсменов? Политика? Я был впутан в нее, крепко впутан, время она отнимала, но как-то не поворачивался язык называть эту традиционно нечистоплотную игру работой. А собственно, вот и все главные мои занятия. Но не было среди них самого главного. Профессии не было — одни сплошные хобби. И значит, не было настоящей работы. Впрочем, со временем у каждого из нас такая работа появилась. Но я сейчас не об этом.
Помимо всех наших дел и развлечений были еще воспоминания, которые тоже помогали отвлечься, особенно воспоминания совместные. Вот только это было лекарство с сильным побочным действием. Оно вызывало жгучую, горькую, подчас невыносимо горькую тоску — ностальгию по прошлому, обостренную сознанием того, что прошлое это ты уничтожил своими собственными руками. Так что замена страха на тоску — это было вышибание клина клином или, если угодно, обмен шила на мыло.
Прошлое, такое порой ненавистное в бытность свою настоящим, теперь, в романтическом ореоле безвозвратности, казалось милым, уютным и щемяще притягательным. С особой теплотой вспоминалось почему-то то, что было совсем незадолго до начала Катаклизма. Например, виделся вдруг ясно, со всеми деталями маленький вокзальчик в Усть-Куте: теплая июльская ночь, жучки вокруг фонаря, пение комаров над ухом, влажное дыхание великой сибирской реки, катящей свои воды в темноте за домами, синие огни на путях, рюкзаки грудой, усталость, ворчливая уборщица, возящая по полу мокрой тряпкой и гоняющая нас с места на место…
А то вдруг вспоминался переполненный вагон метро, где так уютно было уснуть зажатым намертво в спрессованной толпе. Или — большая пестрая очередь. За чем? За кроссовками? За книгами? На выставку? За билетами на поезд? Неважно. Это была Очередь! Немыслимое, дикое сборище, где порожденная завистью и страхом упустить свой шанс ненависть каждого к каждому удивительным образом переплавлялась порой в некое совершенно особенное братство.
А то всплывала в памяти квартира родителей в уютном московском переулке, мамино «фирменное» обсыпанное сахаром печенье, вырезанное с помощью потемневших от времени жестяных формочек, крепкий чай, заваренный отцом по-своему, с кипячением — вопреки всем рецептам, старенький скрипучий диван, раскрашенные фотографии по стенам, голуби, воркующие на широком карнизе…
Ленка вспоминала Чехословакию, удивительные улицы старой Праги, небольшие магазинчики, крохотные пивные бары и ни с чем не сравнимое ощущение новизны, экзотики, исключительного везения… Теперь весь мир был у нас на ладони. Но что-то очень важное — потеряно.
А иногда с нежностью и грустью мы начинали вспоминать что-нибудь совсем уж несуразное. Нашу военную кафедру, например, с ее тупоголовыми офицерами и унылой, казенной аккуратностью учебных классов. Или пропахшую эфиром и йодом районную поликлинику с безграмотными равнодушными врачами и никудышным оборудованием. Или — убогую толпу помятых мужиков у пивного ларька…
Но это были издержки ностальгии. Не обо всем стало жалеть, с многими надлежало расстаться с радостью, а многое другое, о чем грустилось почему-то как об утраченном, на самом деле осталось с нами. Но было одно, к чему с болезненным постоянством скатывались всякий раз мои и Альтера воспоминания, — наша единственная пока настоящая потеря. Мы вспоминали промерзший зимний троллейбус с пушистыми от инея стеклами, и холодный портвейн из темной бутылки, и ломкий на морозе кисломолочный сырок, черствые булочки за три копейки, и Женька с гитарой, дующий на озябшие пальцы, и Рюша Черный, неистово рубящий ладонью воздух… — И я начинал плакать. И Альтер тоже.
Мы еще умели плакать тогда.
Нечто чудовищно несправедливое было в том, что ребята погибли именно из-за экрана, возведенного Апельсином или мифическими хозяевами его для каких-то своих, так и не понятых нами целей. Нет, я никогда не верил в бредовую идею Тимура Сингха, что все это сотворил я сам, и даже в более научную гипотезу о том, что Апельсин притянут на Землю моим замыслом, но — как там у Твардовского? — все же, все же, все же… Я не мог не ощущать вину за их гибель.
Первое время, как раз в те дни, когда мы были в Пансионате, еще обсуждался вопрос о целесообразности поисков тел погибших, но потом на страну и мир обрушилась такая бездна проблем, что вопрос отпал сам собой. Помню, я пытался связываться с кем-то, от кого зависели эти поиски, и объяснял, что с появлением сибр-технологии сама задача сильно упростилась. Неужели так трудно найти группу людей для благородного дела? Представьте себе, трудно. В условиях начавшегося Катаклизма это оказалось почти нереальным. Конечно, было в моих силах организовать самому экспедицию, но ведь и мне было некогда, а главное — не очень-то и хотелось отыскивать трупы своих друзей. Я боялся увидеть их мертвыми. Известно, каким бы достоверным ни было известие о смерти, пока не увидишь тело, остается надежда. Я знал, что надеялся не на что, и все же…
Поиски не были начаты. Оснований для них чем дальше, тем становилось меньше. Стремительно менялось отношение человечества к трупам. Могилы выходили из моды. Из крематориев не забирали урны. Сами крематории заменялись зероториями, причем стало принятым символически превращать умерших в цветы, хлеб, вино, золото, камни, но чаще, конечно, просто в воздух и воду. Так зачем же было искать теперь старые замерзшие трупы? Чтоб зеротировать? Глупо. Ледовый простор океана был лучшей могилой для полярников.
Благодарное человечество не забыло своих героев: в Москве им поставили памятник, в музее полярной славы в Норде их экспедиции посвящена целая комната, несколько книг вышло об их походе — мне даже казалось, что все это чересчур. И за ненайденные тела погибших никого совесть не мучила. Меня — если честно — тоже. Пока однажды к нам в Оранжевую не приехала Катя Беленькая, Катрин.
Она не была женой Черного, хотя они прожили вместе больше пяти лет. Рюша любил ее, был ей верен, хоть это и могло показаться странным на фоне тех веселых сборищ, что проходили регулярно у них на квартире, Рюша не мыслил себя без нее, но жениться не собирался, отшучивался обычно: «Ты же беленькая, Катюша, неужели хочешь стать черненькой?» На деле же просто не решался связывать ни ее, ни себя. Жизнь он вел безалаберную, ни о каких детях, ни о каком тихом семейном счастье не могло быть и речи. Сначала — постоянные тренировки, соревнования, сборы, потом — походы, эксперименты, экспедиции. А Катрин работала в школе (русский язык и литература), но часов брала мало — не деньги были нужны, так, сознание собственной значимости. А главным в ее жизни был, конечно, он — Рюша Черный — ее герой, ее кумир, ее Бог.
Я представлял себе, что означает для Катрин известие о его гибели. Я даже боялся позвонить ей. И вот она приехала сама.
С КПП мне позвонил полковник Чумнов. В нашей охране все были не ниже майора по званию — не мудрено: по стране в целом армия состояла из одних офицеров. Полковник доложил о прибытии Беленькой Екатерины Сергеевны. Я даже не сразу понял, кто это.
— Привет, Ваше Величество, — сказала Катрин, поднимаясь на веранду, куда я вышел встретить ее, — не прорвешься теперь к тебе.
Поговорили о том о сем. Сначала весело, просто, потом стала ощущаться некоторая напряженность. Быть может, Катрин болезненно воспринимала разницу в положении, возникшую между нами. Я же боялся заговорить о ребятах, хотя именно о них, только о них хотелось говорить. Катрин сама сломала этот барьер.
— Знаешь, Витька, а я не верю, что они погибли.
Она сказала это внезапно, после паузы, и я сразу понял, что именно за тем, чтобы сказать это, она и пришла ко мне.
— Я тоже не верю, — почти не соврал я. — Ведь надежда всегда остается.
— Ты не понял. Я совершенно серьезно считаю, что они живы. Я много думала об этом.
Я молчал. Я не знал, что ответить. Я даже подумал, уж не помутился ли от горя ее рассудок.
— Они живы, Брусника. Их надо спасти. Надо возобновить поиски.