Письма. Часть 1 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся деревня на нашей стороне, а это больше, чем Париж, когда живешь в деревне!
Получила нынче письмо от моего дорогого С<ергея> М<ихайловича>. Пишет, что был у Вас, очень доволен посещением. Утешьте его de vive voix[739] (Вы меня заражаете Францией!) в истории с Лукомским,[740] если ее знаете. Последний ведет себя как негодяй, прислал С<ергею> М<ихайловичу> наглейшее письмо с упреками в неблагодарности, с попреками гостеприимством и пр<очими> прелестями. Заведите речь, просто как художник, упомяните имя Л<уком>ского, он Вам расскажет. (На меня не ссылайтесь!) Вам будет забавно послушать.
Л<уком>ского я видела раз в Берлине: фамильярен, аферист и сплетник.
Нынче еду в Прагу на Штейнера.[741] (Вы кажется о нем слышали: вождь всей антропософии, Ася Белого[742] была его любимейшей ученицей.) Хочу если не услышать, то узреть. По более юным снимкам у него лицо Бодлера, г. е. Дьявола.
У нас дожди, реки, потоки. Весна тянется третий месяц, нудная. Пишу и этим дышу. Но очень хочется вон; прочь, — только не знаю: из Мокропсов или с этого света?
Целую нежно. Пишите.
МЦ.
Еще раз: горячее спасибо за С<ергея> Михайловича>.
<Приписка на полях:>
Р. S. Похудела ли Цетлиниха?[743]
<Ноябрь. Париж 1926 г.>
Дорогая Людмила Евгеньевна! Спасибо за привет и память. И за те давние дары. Мур до сих пор ходит (NB! иносказательно) в Аленушкиной[744] голубой рубашечке.
Париж мне, пока, не нравится, — вспоминаю свой первый приезд, — головокружительную свободу. (16 лет — любовь к Бонапарту — много денег — мало автомобилей.) Теперь денег нет, автомобили есть, — и есть литераторы, мерзейшая раса, — и есть богатые — м. б. еще <более> мерзейшая. У меня все растет ирония, и все холодеет сердце. Реально — здесь — для устройства вечера стихов. К Рождеству ждем Сережу, м. б. удастся достать место, — иждивение его кончается.
Аля огромная, с двумя косами, веселая, очень гармоничная, — ни в Сережу, ни в меня. Мур чудный: 30 ф<унтов>, с ярко-голубыми глазами, длиннейшими ресницами, отсутствующими бровями и проблематическими волосами. Красивые руки — пальцы сходят на нет. Будет скрипачом.
А я? Жизнь все больше и больше (глубже и глубже) загоняет внутрь. Иногда мне кажется, что это не жизнь и не земля — а чьи-то рассказы о них. Слушаю, как о чужой стране, о чужом путешествии в чужие страны. Мне жить не нравится и по этому определенному оттолкновению заключаю, что есть в мире еще другое что-то. (Очевидно — бессмертие.) Вне мистики. Трезво. Да! Жаль, что Вас нет. С Вами бы я охотно ходила — вечером, вдоль фонарей, этой уходящей и уводящей линией, которая тоже говорит о бессмертии.
МЦ.
— Наташе нужно в Америку. Одна сестра — замуж, другая — за океан.[745] А новый материк ведь не меньше человека?
СТРУВЕ П. Б
21-го сентября 1922 г.
Многоуважаемый Петр Бернардович,
Месяца два тому назад мною были переданы в Редакцию «Русской Мысли» стихи. Хотела бы знать о их судьбе и, если они приняты, получить гонорар. В «Воле России» я получала 2 кр<оны за> строчку.
Одно стихотворение, как я уже говорила Вашему сыну. отпадает, ибо было напечатано Эренбургом в «Портретах русских поэтов».[746] («Ох грибок ты мой, грибочек…») Могу, если нужно, заменить его другим.
Податель сего письма, мой добрый знакомый Виталий Васильевич Зуев, живущий так же как и я, во Вшенорах, любезно взялся зайти в Редакцию. — Я в городе бываю редко и, к сожалению, всё в Ваши неурочные часы. Глеб Петрович предупреждал меня, что Вы очень заняты.
Прошу передать ответ и — если полагается — гонорар вышеназванному моему знакомому.
Простите за беспокойство. Шлю привет. — Когда-нибудь, надеюсь, познакомимся лично.
Марина Цветаева
<Январь — февраль 1923 г.>
Милый Петр Бернардович,
Очень жалею, что не застала, мне сказали, что Вы принимаете по вторникам, в 6 ч.
Оставляю у вас статью о книге Волконского «Родина»,[747] не знаю, подойдет ли для Русской Мысли (если она будет выходить). Очень хотела бы, чтобы Вы просмотрели ее поскорее, у меня др<угого> экземпляра нет, а в случае, если Русская Мысль не примет, мне надо стучаться в другие места.
Простите за почерк — замерзла. Шлю привет.
МЦветаева
Вшеноры, 4-го декабря 1924 г.
Дорогой Петр Бернгардович,
Вчера С<ергей> Я<ковлевич> передал мне от Вашего имени деньги. Сердечное спасибо за внимание и доброту, — когда люди редко видятся, принято забывать.
Обращаюсь к Вам за советом: у меня до сих пор не издана книга так называемых «контр-революционных» стихов (1917–1921 г.), — все нашли издателей, кроме этой. Книжка небольшая, — страниц на 60. Некоторые из стихов печатались в «Русской Мысли». Хотелось бы, чтобы она существовала целиком, потому что, с моего ведома, такой книги еще не было.
Левые издательства, естественно, от нее отказываются.
Называется она «Лебединый стан», в России ее — изустно-хорошо знали.
Если есть какая-либо надежда на ее устройство — отзовитесь, тогда перепишу и представлю Вам.
Вопрос оплаты здесь второстепенен, — мне важно, чтобы тогдашний голос мой был услышан.
Привет и благодарность Вам и Нине Александровне.[748]
МЦветаева
Všenory, č<islo> 23 (P.P. Dobřichovice)
СУВЧИНСКОМУ П. П
5-го нов<ого> ноября <1922 г.>
Милый Петр Петрович,
— Мы с Вами немножко знакомы. — Обращаюсь к Вам с просьбой: сообщите, пожалуйста, адрес Ильина[749] — Сергею Михайловичу Волконскому. Он его тщетно разыскивает всюду.
Адр<ес> кн<язя> Волконского:
Paris B<oulevar>d des Invalides
Rue Duroc, 2.
Простите, что так мало Вас зная — уже прошу, но мне о Вас много рассказывал Чабров.[750]
Шлю Вам привет.
Скоро выйдут две моих новых книги: «Царь-Девица» и «Ремесло». — Тогда пришлю.
Марина Цветаева
Прага, 1922 г.
<Приписка на лицевой стороне открытки:>
Здесь я живу и буду жить всю зиму. — Последний дом в деревне —
«Как одинок последний дом в деревне, —Как будто он — последний в мире дом!»
(Rilke)[751]
Париж, 25-го января 1926 г.
Милый Петр Петрович,
Позвольте порадовать Вас еще десятком двадцатипятифранковых (хорошо словцо?) билетов, отравой — если не отрадой — на ровно десять дней и ссорой со столькими же буржуями.[752]
С искренним соболезнованием
Марина Цветаева
<Приписка рукой С. Я. Эфрона: >
Жду Вас, как было условлено, в пятницу.
Привет, С. Эфрон
<Февраль 1926>[753]
ШАТЕР (просто — костер — царственность — сирость).
В ШАТРЕ — и ОРДА, только за шатром. И мужское. Лучше Орды! Шатер — укрывающее, но не удушающее. Дом (или дворец) со сквозняком.[754]
А что у Гумилева — Шатер[755] — тем лучше! Гумилев — большой поэт, и такое воссоединение приятно. Кроме того, ШАТЕР — как простор — как костер — ДЛЯ ВСЕХ.
— Вот Вам Петр.[756] — МЦ.
Лондон, 11-го марта 1926 г.
Дорогой Петр Петрович,
Как мне в жизни не хватает старшего и как мне сейчас, в Лондоне, не хватает Вас! Мне очень трудно. Мой собеседник[757] молчит, поэтому говорю — я. И совсем не знаю, доходит ли и как доходит. Я ведь совсем не вожу людей, особенно вблизи, мне в отношении нужна твердая рука, меня ведущая, чтобы лейтмотив принадлежал не мне. И никто не хочет (м. б. не может!) этого взять на себя, предоставляют вести мне, мне, которая отродясь — ВЕДОМЫЙ!
Мы с Вами как-то не так встретились, не довстретились на этот раз, и вместе с тем Вы мне близки и дороги, ближе, дороже. У Вас есть слух на меня, на мое. Мне кажется, Вы бы сумели обращаться со мною (ох, как трудно! и как я сама себе — с людьми — трудна!) Мне нужен покой другого и собственный покой за него. Что мне делать с человеческим молчанием? Оно меня гнетет, сбивает, сшибает, я его наполняю содержанием, может быть вовсе и не соответствующим. Молчит — значит плохо. Что сделать, чтобы было хорошо? Я становлюсь неестественной, напряженно-веселой, совсем пустой, целиком заостренной в одну заботу: не дать воздуху в комнате молчать.