История Русской армии - Антон Керсновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращавшиеся в Россию победоносные полки и не подозревали вначале об уготованной им участи. Население встретило их с энтузиазмом, войска разошлись по квартирам — и тут скоро все походные лишения показались райским блаженством.
Гатчина воскресла. И новая Гатчина далеко оставила за собой старую. А современники стали проклинать аракчеевщину{6}, подобно тому, как их прадеды кляли бироновщину.
Ни один человек не был ненавидим современниками и потомством в такой степени, как граф Алексей Андреевич Аракчеев. Ни один деятель русской истории до 1917 года не оставил по себе более одиозной памяти, чем этот суровый и непреклонный выполнитель воли своего Государя.
Перед оклеветанной памятью этого крупного и непонятого военного деятеля русский историк вообще, а военный в частности, еще в долгу.
Одинокий в семье, которой собственно у него и не было, одинокий в обществе, где все его ненавидели предвзятой ненавистью, Аракчеев имел на этом свете три привязанности. Во-первых — Служба, бывшая для него основой и целью всего существования. Во-вторых — Артиллерия — родной его род оружия, над которым он так много и столь плодотворно потрудился. В-третьих — и эта привязанность была главной — Государь. Его благодетель. Император Павел, соединил их руки в памятный ноябрьский день 1796 года, и его Будьте друзьями! стало для Аракчеева законом всей жизни.
И Аракчеев положил свою душу за царственного своего друга. Никогда никакой монарх не имел более жертвенно преданного слуги, чем был этот преданный без лести. Жертва Сусанина была велика. Но жертва Аракчеева куда больше — он отдал за Царя не только жизнь, но самую душу, обрек свое имя на проклятие потомства, принимая на себя всю теневую сторону царствования Александра, отводя на свою голову все проклятия, которые иначе поразили бы Благословенного. Наглядный пример тому — военные поселения, идею которых обычно приписывают Аракчееву, тогда как он был совершенно противоположных взглядов на эту затею и взялся за нее, лишь проводя непреклонную волю монарха.
Ходячее мнение об Аракчееве, как о мракобесе, ни на чем не основано. Этот мракобес основал на свои личные средства в Новгороде кадетский корпус (переведенный затем в Нижний и названный его именем), основал полтораста начальных училищ, ремесленных школ и первую в России учительскую семинарию, то есть сделал для русского просвещения неизмеримо больше, чем, например, тот министр Временного правительства, что упразднил, равняясь по неграмотным, русское правописание. Бескорыстие Аракчеева сказалось в 1814 году в Париже, когда он отказался от фельдмаршальского жезла, на который имел право, как создатель сокрушившей Наполеона русской артиллерии. Тогда Александр пожаловал ему для ношения на груди свой портрет, украшенный бриллиантами. Портрет Аракчеев принял с благоговением и не расставался с ним до смерти, бриллианты же отослал обратно, в Императорский кабинет. Безгласный и преданный Аракчеев был идеальным проводником в армии идей Государя. Кроме того, он был непричастен к злодеянию 11 марта и не являлся, подобно многим (как Беннигсен), живым упреком совести Александра, всю жизнь терзавшегося своим грехом.
Аракчеева упрекают, и не без основания, в жестокости. Но он был не один, и далеко не один. Сам Государь еще в Париже неоднократно говаривал, что строгость причиною, что наша армия есть самая храбрая и прекрасная. Как можно было после этого отказываться от фухтелей? Граф был груб и даже чрезвычайно груб, был мелочен и педантичен, но все это как раз считалось в Гатчине атрибутами истинного службиста. Он обращал внимание главным образом на показную сторону, но ведь, по гатчинским воззрениям, показная сторона формализм — являлась именно основой всего военного дела. Перевоспитываться на шестом десятке лет было поздно, да и совершенно бесполезно: все эти гатчинские воззрения разделялись (и притом в гораздо сильнейшей степени) Императором Александром. Значит, не Гатчину надо было равнять по Двенадцатому году, а наоборот, Двенадцатый год подогнать под Гатчину — дух той великой эпохи вложить в гатчинские рамки, втиснуть в гатчинские неудобоносимые обряды, а что не подойдет — выбросить, как неподходящее и вовсе ненужное.
В результате — могучий и яркий патриотический подъем незабвенной эпохи Двенадцатого года был угашен Императором Александром, ставшим проявлять какую-то странную неприязнь ко всему национальному, русскому. Он как-то особенно не любил воспоминаний об Отечественной войне — самом ярком русском торжестве национальном и самой блестящей странице своего царствования. За все многочисленные свои путешествия он ни разу не посетил полей сражений 1812 года и не выносил, чтобы в его присутствии говорили об этих сражениях. Наоборот, подвиги заграничного похода, в котором сам он играл главную роль, были оценены им в полной мере (в списке боевых отличий русской армии Бриенн и Ла Ротьер значатся, например, 8 раз, тогда как Бородино, Смоленск и Красный не упомянуты ни разу).
Непостижимо для меня, — записал в свой дневник в 1814 году Михайловский-Данилевский, — как 26 августа Государь не токмо не ездил в Бородино и не служил в Москве панихиды по убиенным, но даже в сей великий день, когда все почти дворянские семьи в России оплакивают кого-либо из родных, павших в бессмертной битве на берегах Колочи, Государь был на бале у графини Орловой. Император не посетил ни одного классического места войны 1812 года: Бородина, Тарутина, Малоярославца, хотя из Вены ездил на Ваграмские и Аспернские поля, а из Брюсселя — в Ватерлоо. В своих записках барон Толь {7}тоже констатирует, до какой степени Государь не любит вспоминать об Отечественной войне. На репетиции парада в Вертю 26 августа 1815 года Толь заметил, что сегодня годовщина Бородина. Государь с неудовольствием отвернулся от него. Прусский король соорудил памятник Кутузову в Бунцлау, где скончался победитель Наполеона, и просил Царя осмотреть его на пути в Россию. Александр отказался. Он питал неприязнь к самой памяти Кутузова. Это странное обстоятельство объясняется эгоцентрической натурой Государя, требовавшего считать одного лишь себя центром всеобщего поклонения и завистливо относившегося к чужой славе. Опала Сенявина{8}, виновного в победе над армией и флотом Наполеона, тогда как он, Александр, потерпел поражение при Аустерлице, почетная ссылка Ермолова на Кавказ, ревнивое отношение ко всем сколько-нибудь популярным в войсках начальникам — явление того же порядка, что и неприязнь к Кутузову. У Императора Александра Павловича были достоинства, были и недостатки. Мелочность являлась одной из отрицательных черт этой в высшей степени сложной и загадочной натуры.
* * *
Итак, вязкая тина мелочей службы стала с 1815 года засасывать наши бесподобные войска и их командиров. Вальтрапы и ленчики, ремешки и хлястики, лацканы и этишкеты сделались их хлебом насущным на долгие, тяжелые годы. Все начальники занялись лишь фрунтовой{9} муштрой. Фельдмаршалы и генералы превращены были в ефрейторов, все свое внимание и все свое время посвящавших выправке, глубокомысленному изучению штиблетных пуговичек, ремешков, а главное — знаменитого тихого учебного шага в три темпа. В 1815–1817 годах не проходило месяца, чтобы не издавались новые правила и добавления к оным, усложнявшие и без того столь сложный гатчинский строевой устав. Замысловатые построения и перестроения сменялись еще более замысловатыми. Идеально марширующий строй уже не удовлетворял — требовались плывущие стены!
У старых, видавших всякие виды фрунтовиков в изнеможении опускались руки. Ныне завелась такая во фрунте танцевальная наука, что и толку не дашь, — писал цесаревич Константин Павлович. — Я более 20 лет служу и могу правду сказать, даже во времена покойного Государя{10} был из первых офицеров во фрунте, а ныне так перемудрили, что не найдешься! — Уже так перемудрили у нас уставы частыми переменами, — писал цесаревич генералу Сипягину, — что не только затвердить оные не могут молодые офицеры, но и старые сделались рекрутами, и я признательно скажу вам, что я сам даже по себе это вижу.
Особенно тяжело пришлось гвардии, бывшей все время на глазах Государя и становившейся в первую очередь объектом всех этих жестоких нововведений. Я таких теперь мыслей о гвардии, — говорил в 1817 году цесаревич, {11} — что ее столько у нас учат и даже за десять дней приготовляют приказ, как проходить колоннами, что, если приказать гвардии стать на руки ногами вверх, а головой вниз и маршировать, то промаршируют — и немудрено: как не научиться всему. Есть у нас в числе главноначальствующих танцмейстеры, фехтмейстеры, еще и Франкони найдется. Франкони — балетмейстер тогдашней итальянской оперы.
Срок службы в гвардейских частях был поэтому в 1818 году сокращен с 25 на 22 года. Сюда переводили из армии наиболее рьяных экзерцицмейстеров фрунтовиков, людей жестоких и грубых. Особенно печальную память оставил по себе некий полковник Шварц, садизм которого довел до бунта в 1820 году вверенный ему любимый полк Государя. Офицеры и нижние чины этого прекрасного полка были распределены по полкам восьми пехотных дивизий 1-й и 2-й армий. С ними приказано было особенно сурово обращаться, и возле них стали группироваться недовольные. Остается пожалеть, что эти герои Кульма не были посланы на Кавказ, где дружная их полковая семья сослужила бы большую службу. Семеновский полк был заново образован из батальонов Австрийского и Прусского гренадерских полков (как тогда официально по шефам именовали Кексгольмский и Санкт-Петербургский гренадерские полки, слывшие образцовыми фрунтовиками во всей русской пехоте). Гвардия после этого вся была сослана из столицы под Вильно и оставалась там до весны 1822 года. Находившиеся в ведении Аракчеева поселенные гренадерские полки в отношении шагистики, впрочем, ничуть не уступали гвардии.