Дорога долгая легка… (сборник) - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Подытожим так: незнание языка плюс любопытство…
Холодков произнес это как учитель физики из шестого класса, тоном, не терпящим возражений, и тогда в разговор их вмешался Волошин (черт его знает, когда он подсел?). Волошин не оставил камня на камне от холодковской теории. Он взывал к Эросу, Аполлону, высшим проявлениям эротического огня. Он говорил о животворном, живительном нерве секса, о наготе как высшей роскоши самых торжественных моментов человеческой жизни, в которые театральность и жест являются необходимой и естественной потребностью духа… Он говорил еще долго после того, как Холодков убежал искать своего вечно пропадающего Аркашу, и он успокоился только тогда, когда Евстафенко поддакнул ему утомленно:
– Что говорить, он вообще порядочная сука по части порядочности, этот Холодков.
Только здесь Волошин замолчал, точнее, исчез, как он умел исчезать в самый неподходящий момент, вернее, не подходящий для собеседника, но подходящий для его каких-то нездешних целей…
А сейчас была эта самая, особая, нежная тишина ожидания, и Евстафенко знал, что она должна разразиться каким-то особенным звуком, он не мог ошибиться, он был поэт. И он не ошибся… Зашаркали туфли по асфальту дорожки возле корпуса – торопливо, однако неуверенно, даже смущенно. Женщина остановилась в двух шагах от скамейки, за его спиной, но Евстафенко уже знал, кто она. Сердце его остановилось, стукнуло два раза и остановилось снова: это было то, что в литфондовской поликлинике называли аритмией. Они говорили еще научней, что это экстрасистола. Они прописывали таблетки. Они считали, что это болезнь или симптом болезни. Но тогда и любовь тоже болезнь, и ожидание, и тишина…
– Вам одиноко, вам плохо… – сказала Валентина волнуясь. – Вы слишком близко принимаете к сердцу все, что происходит в мире. Ваше бедное сердце не выдержит…
Она взяла его за руку, и он задрожал от вдруг привалившего счастья, от небывалой, неслыханной, нежданной удачи. И, как всегда с ним бывало в такой момент, он ощутил страх, что это не случится, сейчас она погладит его по руке и уйдет – стучать на машинке…
– Я скажу вам все, – начал он запинаясь. – Я расскажу вам правду о муках… Вам одной…
Голос его окреп. Он рассказал ей об одиночестве гения. Это была старая история, но он рассказывал ее вдохновенно, будто впервые. Он продолжал рассказывать на темной аллее, и потом на скамейке у моря, и шепотом в ее комнате, и еще потом, хриплым шепотом, в постели, когда они возвратились из забытья…
А потом, после отчаянно нежного прощания, он спустился по лестнице, вышел на цыпочках из подъезда, оказался на асфальтированной дорожке и в белесом круге света под фонарем вдруг снова увидал эту скамью. Прошло всего три или четыре часа с тех пор, как он встал с этой скамьи, однако все переменилось вокруг. Маленький трубач не возносился больше над миром, возвещая торжество идеи, машинка не стучала на балконе, и он, Евстафенко, был тоже, верно, порядочная сука по части порядочности. Он опустился на скамью и заплакал, неожиданно для себя самого, – он, большой, мужественный и знаменитый, не видимый сейчас никем и преданный всеми…
* * *Шумел и сверкал пляж, всплески волны, поднятой любвеобильным катером спасателей, лепет и визг детей, дальние вскрики транзистора на диком пляже, бурчание литераторов, простертых в тени навеса, истошные заклинания певицы на прогулочном теплоходике: «Любите Россию, любите Россию». Холодков попытался представить себе поколение патриотов, воспитанных эстрадными шлягерами, и успокоенно вспомнил, что его собственным патриотическим воспитанием занимались периодическая печать и советская литература сороковых годов. Ничего. Воспитали.
Он взглядом отыскал Аркашину головку среди других рыженьких, русых, темных, сбившихся в кучу: интересно, что они там делают – строят замок, пасут недобитого краба, поливают морскую капусту, роют канал, используя свободный труд дошкольников, заключают мирные договоры или сочиняют пристойно-героические биографии своих бывалых мам и пап? «Так или иначе, – подумал с горечью Холодков, – что бы они ни делали, это будет в тысячу раз грациознее, осмысленней, благородней всего, что делаю я… Однако они слишком часто ходят в воду с резиновой шапочкой, вода сегодня не больно теплая, надо будет крикнуть. Крикнуть-прикрикнуть…»
Подошел маленький психоневролог.
– Завтра мы все уезжаем… Так вот, я хотел сказать… – Он помялся. – Я наблюдаю за вами давно. У вас ярко выраженный комплекс вины при пониженной самокритичности, что неизменно создает поле напряжения…
– Да, – сказал Холодков. – Вероятно, все это чистая правда… – Он подумал, что нужно все же подойти и сказать мальчику насчет холодной воды. – Все это чистая правда, единственное, что смущает меня… – «Надо подойти и взглянуть, что там у них…» – подумал он.
– Конечно, большое значение имеет для нас мнение окружающих. Это мнение создает некий субстрат нашего собственного представления, мистифицируя нас, вытесняя здоровое равновесие самоопределений… но самое главное…
– Да, да, – сказал Холодков напряженно. Ему не видно было, что там делает Аркаша, это и было самое главное. – Самое главное, – сказал он почти машинально, – что я не вижу, каким образом это может повлиять на мои состояния, изменить их.
– Вот тут-то мы вас и поправим, – сказал маленький психоневролог. – На минуту представьте себе себя самого, освобожденного от вины и обязательств…
– Да, да. Одну минуточку… – сказал Холодков встревоженно. – Что-то я не вижу его…
Он побежал к берегу, с размаху врезался в группу малышей, окружавших мутный искусственный водоем собственного изготовления, и спросил нетерпеливо:
– Где Аркаша?
– Он был здесь, – сказал рыженький мальчик.
– Он пошел за водой, – сказал Костик.
– Да, пошел за водой, – сказал рыженький мальчик.
– Где Аркаша?
– Вот он всегда такой, я говорила ему – не ходи… – затараторила девочка.
– Может быть, он оступился и утонул, – сказал Глебка.
Холодков бегал по берегу в кругу, замкнутом навесами, метался по мелководью, уже не замечая ничего и замечая все. Какие-то люди бегали вместе с ним, так же деловито и бестолково. На берегу истошно кричала женщина. Кто-то приставал к нему с расспросами, и кто-то, рядом с ним, уже в десятый раз на них отвечал. Холодков дрожал, бормотал какие-то молитвы и заклинания, бежал, падал, вставал снова, бродил по берегу, по воде и ждал, ждал, что сердце его наконец не выдержит, разорвется от тоски и ужаса, однако оно продолжало стучать, сохраняя его живым для бесконечной муки…
Потом он долго, бесконечно долго, лежал под навесом, прижавшись щекой к деревянному столбу. Стало прохладно, кто-то прикрыл ему спину его собственной рубашкой. Он слышал разговоры вокруг, они доходили до его сознания, однако не вызывали никакой реакции ни в мозгу, ни в теле. Он чувствовал теперь облегчение. Ему, кажется, удалось отстраниться и от этого разума, и от тела, так что ничто больше не имело значения, не могло иметь начала или конца, не могло вовлечь его в бессмыслицу действий.
– Вон люди уже выпили и гуляют.
– Что вы. Это тот самый папа.
– Не трогайте его, пусть лежит…
– Подумайте, какое несчастье, он ведь ни на шаг не отходил от ребенка. Я помню.
– Так бывает. Другой пьяница и подлец, а ничего…
– Что вы мне рассказываете, все они такие. Разве может мужчина…
– Вы едете сегодня на поезде?
– Конечно, мы все уезжаем сегодня…
– Вы летите? А у вас заказана машина?
– Нет, я опоздала.
– Ну так зайдите в «секретарский» корпус. Я видела объявление в столовой. Есть одно место в такси до Симферополя…
– Как это я пойду к чужим людям…
– Почему? Это тоже наши, кто-нибудь из наших… Знаете, как я познакомилась со своим мужем? Вот так же. По объявлению…
Стало пусто. Песок стал холодным. Вероятно, наступил вечер. А потом стало утро. И прошел целый день. Подходил кто-то в белом халате. Может, интересовались его здоровьем. А может, приходили снять с питания. На пляже стало совсем пустынно. Моросил дождь… По всей вероятности, кончалась осень. Однажды Холодков услышал тяжелые шаги на песке. Он скосил глаза и увидел Волошина. Волошин был в длинной рубахе до пят, с палкой в руке. Он уходил в горы. Волошин остановился у столба под навесом, повязал сандалии поудобней… Он смотрел на то место, где лежал Холодков, но не видел Холодкова. Может, его там уже не было…
Поднимаясь на Кок-Кая, Волошин обернулся. Коктебель лежал распятый в серых сумерках, казался торжественным и тихим. Волошин вдохнул полной грудью и направился в Судак. Впереди была долгая дорога через Карадаг – трудная, прекрасная дорога, и конец ее был известен…
Я не просил иной судьбы у неба,
Чем путь певца: бродить среди людей
И растирать в руках колосья хлеба
Чужих полей.
В прошлый раз на этом вот самом месте он видел маленького мальчика. Он видел мальчика и баранов, пивших воду у озерка. Видел красный закат, подобного которому еще не видал никогда. Мальчик, замерший, как лисенок в засаде, пьющие бараны, взрослый человек, который так странно нес свою голову, точно старый олень. Настоящий олень. Вот почти так же было в Буа-де-Булонь, где старая дама на его глазах превратилась в наседку. Старая француженка в кружевах. Он и Аморя в тот день собирались в Лувр, а потом вдруг поехали в лес. Рука ее дрожала, она знала, что он должен сказать ей в тот день все… А он не сумел сказать ни тогда, ни потом. Не сумел удержать ее. Не сумел сделать счастливой. И даже не сумел написать – про этот день, про старую француженку в кружевах…