Категории
Самые читаемые

Паралогии - Марк Липовецкий

Читать онлайн Паралогии - Марк Липовецкий

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 67 68 69 70 71 72 73 74 75 ... 247
Перейти на страницу:

— Ростовцев Николай Львович, тридцать семь лет, сын нераскаявшегося вредителя, внук эмигранта, правнук уездного врача, да, врача… поступил два года назад из Малоярославского госплемзавода. — Родственники! — Кедрин снова треснул по двери. — Сестра — Ростовцева Ирина Львовна использована в качестве живого удобрения при посадке Парка Славы в городе Горьком[485].

Во-вторых, сюжет повести строится как итеративный перифраз канонической — восходящей к ритуалу инициации — модели соцреалистического повествования. «Старшие наставники» (секретарь райкома и начальник районного управления НКВД) оборачиваются трикстерами, «бесами», последовательно разрушающими все колхозное хозяйство. При этом внутри повести присутствует метафора соцреалистического канона в целом: реальная деревня дублируется ее идеальным планом — макетом, который был кропотливо сделан нерадивым председателем. Все, что в «реальности» гниет и разрушается, на макете сияет новизной. Это, в сущности, буквальное воплощение «модальной шизофрении» соцреализма, основанной — по К. Кларк — на совмещении в едином нарративе несовместимых модальностей («сущего» и «должного»). В произведениях классического соцреализма утопическая программа стремится к совмещению с описываемой «реальностью». Того же эффекта добиваются и персонажи «Падежа», только они решают это «уравнение» не путем созидания нового порядка, а путем чистого и самодостаточного разрушения. Сжигая все на своем пути, они тщательно дублируют операцию на плане. Когда все, что возможно, уничтожено, и единство «плана» и «реальности» достигнуто, изменяется стилистика текста. Происходит переход в координаты другого дискурса.

Последние страницы повести строятся как разговор корифея с хором или жреца с народом, при этом каждая из сторон произносит и повторяет фразы, в которых прямое значение полностью замещено символическим. В соответствии с этой мифологической логикой бензин, выплеснутый из ведра с надписью «вода» на грязного и избитого председателя, — это и есть вода, которой поят «скот»:

— Что написано на ведре? — Водаааа! — Вода — горит? — Неееет! — Кого поили из этого ведра? — Скоооот! — Скот — это засранные и опухшие? — Даааа! — Вода — горит? — Неееет! — Этот, — секретарь ткнул пальцем в сторону Тищенко, — засраный? — Даааа! — Опухший? — Даааа! — Кого поили из ведра? — Скоооот! — Скот — это засраные и опухшие? — Даааа! — Вода — горит? — Неееет! <…> — Кого поили из ведра? — Скоооот! — Значит — этого? — Даааааа! <…> — Поить? — Поиииить! — Да? — Дааааа!

Секретарь подхватил ведро и выплеснул на председателя горящий бензин.

Вмиг Тищенко оброс клубящимся пламенем, закричал, бросился с фундамента, рванулся сквозь поспешно расступившуюся толпу. Ветер разметал пламя, вытянул его порывистым шлейфом. С невероятной быстротой объятый пламенем председатель пересек вспаханное футбольное поле, мелькнул между развалившимися избами и полегшими ракитами и скрылся за пригорком (с. 175–176).

Ритуальность сюжета повести вместе с тем не сводится к простому «переворачиванию» соцреалистического протосюжета. В сущности, перед нами — вновь переходный ритуал, только не индивидуальный, а социальный: обновление жизни оплачивается жертвоприношением «старого царя». Объятый пламенем председатель не случайно растворяется в пейзаже колхоза, уже сожженного дотла: так происходит его «социальная интеграция». Более того, разрушительная активность «наставников» также объясняется спецификой переходного обряда (rite de passage). В традиционном переходном обряде, — отмечает М. Элиаде, — происходит «символическое возвращение в Хаос. Для того чтобы быть созданным заново, старое сначала должно быть уничтожено»[486]. К. Кларк, комментируя это положение применительно к советской литературе, доказывает, что в традиционном соцреалистическом романе «большинство тяжелых испытаний представляли символическую встречу с „хаосом“. <…> Испытания включали в себя не только страдание, но и трансценденцию страдания. <…> Только проходя через физический хаос, герой мог обрести физический стазис»[487].

Сорокин прежде всего переосмысливает «трансценденцию страдания». У него именно стадия хаоса соответствует «новому порядку», «физическому стазису». Финал повести воплощает финальную стадию ритуала. Дальше ничего не будет, потому что ничего уже нет. Это вообще традиционный финал раннего и «среднего» Сорокина (ср. финал романа «Сердца четырех», где от героев остаются буквально только четыре сердца). Качество «нового порядка», установленного посредством ритуала, в сущности, лишь эксплицитно выявляет сокрытое в «старом порядке» — соцреалистическом мире «непрогрессивной деревни» с мертвым скотом, гнилыми постройками, колоколом без языка и аккуратным планом. Мир, ассоциативно соотносимый с мифологией «Поднятой целины», уже основан на принципах абсурда.

Хаос у Сорокина — это лишь развертывание абсурда. Абсурд возникает в результате регулярных противоречий внутри дискурса. Хаос свидетельствует о тотальном взаимоуничтожении дискурсивных элементов. Переход к другому, а именно ритуальному дискурсу — возникает в результате аннигиляционной пустоты, возникающей на месте соцреалистического мира.

Ритуализация и натурализация внутренней логики соцреалистического или любого другого авторитетного дискурса неизменно приводит у Сорокина к поразительному, паралогическому эффекту гармонии с хаосом, ритуалистической экстатике порядка, образованного непрерывной серией трансгрессий. Не случайно, отвечая на вопрос интервьюера о шоковом сопряжении возвышенно-символического и натуралистического планов его текстов, Сорокин подчеркивает: «Что же касается взрыва, который происходит потом, то для меня он не носит шокового характера. Наоборот, я пытаюсь найти некую гармонию между двумя стилями, пытаюсь соединить высокое и низкое. Попытка соединить противоположности представляет для меня некий диалектический акт и выливается в симбиоз текстовых пластов»[488]. Однако «симбиоз» все равно остается взрывным и шоковым — как и всякая постмодернистская апория.

Лев Рубинштейн в своих поэтических композициях — основанных, в свою очередь, на ритуализованном «переборе» библиографических карточек — все более осознанно разыгрывает то, что он называет «языковой мистерией» («Сонет 66»). Иными словами, он проявляет в разнородных и не сводимых ни к какому общему семантическому или стилистическому знаменателю фрагментах бытовой речи («культурному мусору», по выражению М. Эпштейна[489]) архетипические модели смерти и воскрешения, преображения и перехода в иной мир — именно то, что составляет содержание всякого ритуала. При этом всегда сохраняется разрыв между «актерами» (языковыми элементами, включенными в «мистерию») и той сложной драматургией ритуала (или нескольких ритуалов, идущих параллельно друг другу), в которую они вовлечены (подробнее об этом см. в главе 8).

В какой-то мере поэтика Рубинштейна аналогична перформансам «Коллективных действий» (КД), демонстрировавших и документировавших откровенно ритуалистическую трансформацию будничных не-событий или квазисобытий в мистическое (трансцендентное) переживание. Как пишет Е. Дёготь, «КД… работали с категорией психического и внутри нее, конструируя не само событие, а его восприятие. Идеальным зрительским восприятием было непонимание в разных его формах: удивление (в ранних акциях), ошибочное прочтение, позднее — дискомфорт и раздражение. Как бы то ни было… КД не столько обрекали мир на тотальную подчиненность законам текста, сколько изыскивали „поля“ свободы и несогласованности»[490].

Ритуализация пустого центра придает концептуализму отчетливый танатологический оттенок. Говоря словами И. Кабакова, концептуализм являет «не смерть как небытие, отсутствие, а „бытие смерти“, ее „пребывание“, если можно так сказать»[491]. Вместе с тем концептуализм как целое приобретает значение растянувшегося на несколько десятилетий праздничного ритуала «потлача», эксцессивной растраты языковых и символических смыслов, целенаправленного осквернения всевозможных культурных, социальных и метафизических святынь.

Сочетание танатологии с эксцессом и трансгрессией известно архаическим культурам и заново открыто сюрреалистами. Так, близкий в 1930-е годы к кругу французских сюрреалистов антрополог Роже Кайуа, чьи идеи перекликаются и с концепциями Ж. Батая, и с теорией карнавала М. М. Бахтина, описывая «социальные кощунства при смерти царя», предлагает, на мой взгляд, выразительную метафору культурной роли концептуализма:

1 ... 67 68 69 70 71 72 73 74 75 ... 247
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Паралогии - Марк Липовецкий.
Комментарии