Новый Мир ( № 3 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдумаемся в это: 17-18-летний юноша, при живой матери, годами его не видевшей, скитается по чужим домам, потому что в ее доме для него нет места, вечно голодный, дурно одетый, неприкаянный. И у Ахматовой еще хватает чувства юмора шутить над страшной худобой сына. «Лев такой голодный, что худобой переплюнул индийских старцев…» — обиженно припоминает Гумилев слова матери.
«Нет, удивителен не их разрыв в 1956 — 1966, удивительно, что Ахматова и Лев Гумилев, несмотря на годы, проведенные врозь (самые важные, бесценные детские годы Левы!) все-таки стали родными людьми…», — пишет Беляков.
Вопрос не в том, что именно сказала Ахматова сыну в 1961 году, после чего они больше не встречались 5 лет, до самой ее смерти, действительно ли она была против защиты сыном докторской диссертации и требовала, чтобы он продолжал делать стихотворные переводы, отрабатывая деньги, затраченные ею на лагерные посылки, или Лев Гумилев сочинил эту обидную для Ахматовой версию, и причина ссоры была иная.
Вопрос не в том, права ли Ахматова, когда она в бешенстве кричала сыну: «Ни одна мать не сделала для своего сына того, что сделала я». По-своему права, если учесть ее сосредоточенность на своей славе, а публикацию в «Огоньке» стихотворения, восхваляющего Сталина, — как жертву и унижение. «Бросалась в ноги палачу», — как напишет сама Ахматова. (Сын же этот поступок жертвой не считал, да и вообще не оценил.)
Эгоцентризм гения (как пишет Беляков) был свойствен каждому из них. Но цель повествования Белякова — не обвинение Ахматовой. Цель — показать своего героя со всех сторон, чтобы сделать понятными обстоятельства, в которых он формировался, чтобы прояснить его характер. Гумилев как ученый сделал себя сам. Он шел к науке упорно, вопреки обстоятельствам, почти лишенный семейной поддержки семьи, такой естественной в студенческие годы.
Фамилия Гумилев стояла на нем страшным клеймом. Некоторая доза легкой иронии вылилась на Белякова за название книги. Но дело не в том, что Лев Николаевич боготворил отца и был на него похож не только внешне, но и по складу характера, по бесстрашию, по страсти к путешествиям. Сохранить фамилию Гумилев в советских условиях 20 — 30-х годов, когда дворянское происхождение считалось криминалом и закрывало путь в институт, было решением мужественным и гордым. Недаром сестра Николая Гумилева, Александра Степановна Сверчкова, на скромную зарплату которой и жила в Бежецке вся семья, хотела усыновить Льва, чтобы дать ему свою фамилию: с такой фамилией легче было бы поступить в университет, она не дразнила бы ни студентов-комсомольцев, ни спецчасть. Следователь, допрашивавший Гумилева при первом аресте, сам посоветовал юноше сменить фамилию. Тогда это делалось просто. Гумилев не захотел отрекаться от отца и, скорее всего, заплатил за это лагерным сроком. В этом эпизоде, конечно, проявляется характер Гумилева-сына, та самая воля, твердость и способность действовать вопреки выгоде, которая является составляющей гумилевской легенды. Не на пустом месте она возникла. И здесь Беляков подтверждает легенду, хотя чаще всего следует прокламируемой цели «очистить биографию Гумилева от мифов и легенд». Правда, иногда стремление подвергнуть ревизии господствующую точку зрения, опирающуюся на воспоминания самого Гумилева, приводит к парадоксальным результатам.
Ну, например, Гумилев считал, что его выгнали из аспирантуры Института востоковедения «из-за мамы». «Но как только совершилось постановление о журналах „Звезда” и „Ленинград”, т. е. о моей маме, то меня оттуда выгнали, несмотря на то, что за первый же год я сделал все положенные доклады и сдал все положенные экзамены», — рассказывает Гумилев в автобиографии, надиктованной в 1986 году. Гумилевская версия его отчисления из аспирантуры никем не оспаривалась, кроме Белякова. «Между Ждановским постановлением и отчислением Гумилева прошли год и четыре месяца. Медленно же доходила воля партии и правительства до академического института!» — иронизирует биограф и выдвигает другую версию. В институте тон задавали ученые дореволюционной школы, востоковеды-полиглоты, которые знали по десятку с лишним языков, ибо «востоковедение — это в первую очередь филология и лишь затем история». Боровков, которого клеймит Гумилев, был профессиональным тюркологом, знавшим множество тюркских языков. Гумилев же, рассуждает биограф, плохо владел тюркскими языками, не знал древнемонгольского, маньчжурского, китайского — то есть тех языков, которые требовались для написания диссертации о кочевниках Центральной Азии. «Как мог Боровков относиться к такому аспиранту?»
Зададим встречный вопрос: а что, когда Гумилева принимали в аспирантуру весной 1946-го, его филологическую подготовку не выяснили? И когда принимали экзамены — она тоже не обнаружилась? Или для недавнего фронтовика она была достаточной, а для строптивого сына опальной Ахматовой оказалась слабой?
Беляков делает акцент на официальной формулировке: Гумилева отчислили «как не соответствующего по своей филологической подготовке избранной специальности». Вот уж чему не следует доверять, так это подобного рода документам.
В ту пору, правда, с формулировками не особенно церемонились. Это уж потом, в послесталинское время, наловчились диссидентов сажать по всяким экзотическим обвинениям: Константина Азадовского — за наркотики (сами же и подкинули), Игоря Губермана — за покупку краденых икон. Не дай бог, какой-нибудь исследователь со временем решит внести ясность в биографию писателя и ученого и извлечет на свет следственное дело: вон оно, оказывается, за что их судили, а вовсе не за политику.
Похоже, Лев Николаевич все-таки был более прав, когда считал, что его выгнали «за маму»…
Если на вопрос о допустимости вторжения в те области биографии ученого, которые сам он не предполагал открывать, стоит ответить положительно (и тем самым поддержать подход Белякова), то вопрос интерпретации научного наследия куда более сложен. Беляков не принимает многих работ Гумилева. Особенное раздражение у него вызывают «евразийские фантазии» о благотворности для Руси союза с Ордой. Вокруг работ, где изложена эта теория, велась полемика. Естественно ожидать от автора биографии изложения точки зрения Гумилева и его оппонентов. Но все-таки досадно видеть, когда биограф Гумилева начинает играть на чужом поле.
Так, удивление вызывает, когда в качестве «самого яркого и талантливого критика Гумилева» Беляков называет Владимира Чивилихина, автора книги «Память», впервые опубликованной в журнале «Наш современник» (1980, № 12), которая, по мнению биографа, «навеки останется в истории русской культуры» (так и сказано).
Думаю, что эта тяжеловесная, аморфная, пафосная книга останется как эпизод идейной борьбы заката советской эпохи, когда несколько высокопоставленных функционеров ЦК КПСС вознамерились привить к обветшавшей марксистско-ленинской идеологии русский патриотизм. Празднование 600-летия Куликовской битвы хорошо подходило для кампании по искоренению русофобии. Ходили слухи, что роман Чивилихина заказан на самом верху, что этим обусловлен и странный способ публикации (сначала вторая часть, историческая, за которую автору поспешно была выдана Государственная премия), и даже — что это коллективный труд (во что я, впрочем, никогда не верила).
Ученик Гумилева Ермолаев в предисловии к сборнику статей «Черная легенда» оценивает роман-эссе Чивилихина как «прямой печатный донос» на Гумилева.
Это не совсем так. Чивилихин рассуждает прямолинейно, для него вообще нет понятия «научная школа» — для него в историографии есть борьба патриотов и антипатриотов. Гумилева он, естественно, относит к последним, негодует, неуклюже иронизирует, но все же остается в рамках литературных приличий. А вот историк Аполлон Кузьмин, использовавший роман Чивилихина как инструмент для расправы с Гумилевым, эти приличия уже нарушает. Как признает Сергей Беляков, статья Кузьмина, появившаяся в «Молодой гвардии», — «критика очень грубая, злобная, оскорбительная. Это пощечина, оплеуха, а не рецензия». Тем удивительней следующий пассаж биографа: «Но Кузьмина можно понять. Он был оскорблен как русский историк и просто как русский человек, потому что Гумилев вслед за евразийцами <…> начал искать у „палачей и угнетателей” какие-то добродетели». Да нет же, нельзя понять историка, который оскорбляется той или иной трактовкой истории. Тогда это не историк, а идеолог.
А вот Гумилева, оскорбившегося нападками, понять можно. Странно, что биограф Гумилева находит возможным едва ли не оправдать Аполлона Кузьмина, подавшего сигнал к травле Гумилева, но не находит слов сочувствия для Гумилева, решившего написать в марте 1982 года письмо Р. И. Косолапову, главному редактору журнала «Коммунист». Об этом решении Гумилева биограф рассказывает с какой-то иронией. Ученому поставлены в вину и «зощенковский зачин» («Разрешите обратиться к Вам, хоть я и беспартийный») и обилие цитат из Маркса, Энгельса и даже Брежнева, и демагогические приемы полемики: Гумилев и в самом деле обвинял своих оппонентов в разжигании межнациональной розни. «Перед нами не аргументированный ответ ученого, а какой-то „громокипящий кубок” гнева».