Проводы журавлей - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Август шуршал за окнами зеленой и желтой листвой, солнечные лучи пронизывали террасу, ложились на пол, как ковровые дорожки. По этим дорожкам шествовал величественный и полосатый котяра Сергей Сергеич, и шерсть на его боках отливала шелковистым блеском, и загадочно мерцали желтовато-серые глаза.
И вдруг на терраске померкло. Мирошников увидел в окне наползавшую из-за кромки ельника грязно-черную лохматую тучу. Она всосала в себя солнце и будто лишила живой силы все звуки; далекий перестук электрички, собачий лай на соседнем участке, шорох листвы, треньканье синицы на рябиновом кусте, мурлыканье кота, сипенье самовара с вензелями, кряхтенье Николая Евдокимовича, Витюшкин смех и уговаривающий речитатив Маши в саду. Мирошникову стало тревожно, и показалось, что иная, грозная, сулящая войну туча заволокла небо, и ее тень нависла над всем сущим на земле, в том числе — над Витюшей, над Машей, над ним, Мирошниковым, рядовым, обычным человеком.
Конечно, наша мощь держит поджигателей войны, как говорится, на расстоянии, но ведь здравый смысл не про них. Конечно, наше руководство делает максимум, чтобы сохранить разрядку и мир. Да коль противная сторона торит путь к войне, «холодной» ли, «горячей» ли, разве добьешься толку? Перед Великой Отечественной Советский Союз стремился к миру, гитлеровская Германия — к войне, и война была развязана. Не развяжут ли ее сейчас? Пренебрегая мировым общественным мнением и прочими категориями, не имеющими для них веса? Нет и нет! Потому что все простые, рядовые люди всюду жаждут мира! А чего жаждут власть имущие, империалистические воротилы? Барышей, крови, войны. Безумцы, маньяки — как схватить их за руку? Может быть, как-то удастся схватить, обуздать, обезвредить этих заклятых врагов человечества. И понимает ли человечество всю глубину опасности? Не убаюкивает ли нас повседневная житейская суета, текущие мелкие заботы? А что обязан сделать я лично? На своем месте? И не стоит ли оставить в покое общечеловеческие масштабы и обратиться все-таки к собственной персоне? Как надо жить, когда над тобой навис ядерный меч? Наверное, надо достойней жить, стать лучше, чем был до сих пор. Но ведь живут и по-другому, по принципу — взять от жизни побольше, пока есть возможность…
Туча откочевала, опять засветило солнце, и подумалось: а возможно, с войной пронесет, возможно, она не неизбежна, иначе пресечется род человеческий? А он не может, не должен пресечься! Человечество не убьет самое себя! Не убьет. Не убьет…
Кругом текло обычное, много крат повторявшееся: желтея по-малярийному, украдкой выглядывала из зелени осень, солнце медлительно, как на парашюте, садилось над западной кромкой леса, пестрели, играли красками астры и гладиолусы, муха сонно жужжала, билась о потолок, пахло, сводя с ума, шашлычным дымком (соседи-гурманы соблазняют), звякала чайная ложка в стакане Николая Евдокимовича, светила белозубой улыбкой возникшая в дверном проеме Машенька — разве всего этого может не быть?
— Знаешь, Вадим, — сказал Николай Евдокимович, — не верь тому, кто говорит; старость, дескать, прекрасная пора зрелости, мудрости и прочее. Брехня! Старость — это паскудство: болезни, немощь, страдания, предчувствие близкой смерти. А какая она будет? Ладно, если мгновенная — бац и готов. Инфаркт, скажем, или там инсульт… А если долгая, мучительная? От рака? На фронте просил судьбу: умирать — так в одночасье и безболезненно. И ныне об этом прошу…
«Ведь и я примерно так же рассуждал об инфаркте и раке», — подумал Мирошников и сказал:
— Да что вы о смерти, папа?
— Старик я, понимать надо… Одно утешение: дети и внуки после тебя останутся. Согласен?
— Согласен.
— Относительно старости добавлю: в эти годы характер портится, стариканы — народ вредный.
— Ну, что вы!
— Не спорь, я-то разбираюсь… Верно, что от жизни устал, а все одно жить хочется…
«Еще как хочется, — подумал Мирошников. — Тем более нестарым людям…»
Задумавшись, он вздрогнул от крика:
— Мать! Я сколь раз долбил: подавай стакан не в простом подстаканнике, а в серебряном, даренном к моему пятидесятилетию! Почему не выполняешь?
— Извини, дорогой, я перепутала, — пролепетала Лидия Ильинична. — Сей же час переменю…
— И чтоб больше этого не было! — Николай Евдокимович фыркнул-усмехнулся. — А то уволю!
Вадим с Машей спали наверху, в уютной комнатке. Витюшу старики укладывали у себя, на первом этаже. В то утро, еще не пробудившись окончательно, потянулся к жене, но губы ткнулись в какую-то густую шерсть, и руки ощутили эту же шерсть. Он открыл глаза и шепотом выругался: между ним и Машей лежал ермиловский Грей, Григорий Григорьевич, малый черный пудель, ушастый избалованный негодяй. Мирошников его вообще не жаловал и тут же согнал с постели. А потом стало весело: смешно сказать, но эпизод с Григорием Григорьевичем свидетельствовал о том же — что жизнь продолжается и ее пресечь нельзя!
И в последующие дни осени и зимы, читая сообщения о событиях на планете, он думал: как бы опасно ни складывалось, войну отодвинут, отведут, не позволят ей выжечь землю. И продолжал жить, как жили миллионы людей.
5
Мирошников ждал-ждал да и вздремнул в соседской прихожей. И приснилось, будто под мышкой у него вскочило десять фурункулов — «сучье вымя», потому что сосков у сучки именно десять. Фурункулы была красные, набухшие, с острыми головками и постреливали, нарывая. Он пробудился с ощущением реальной, всамделишной боли под мышкой слева и с сознанием: то, что привиделось в коротком сне, было некогда наяву. Точно: лет пяток назад, летом, у него начали вскакивать под мышкой слева фурункулы: один назреет, прорвется, а глядь, другой нарывает. Хирург в поликлинике удивлялся: «Надо же, летом. Обычно бывает зимой, когда организм ослаблен, без витаминов, без овощей и фруктов». Он же и объяснил Мирошникову, что в просторечье это называется «сучье вымя». Промаялся месяца полтора, лишь с последним, десятым фурункулом повернуло на выздоровление, хотя Мирошников все полтора месяца аккуратно перевязки делал, УВЧ с кварцем принимал — не помогало.
А чувствовавшаяся во сне боль и сейчас не проходила. Слегка испугался: с лимфами что-нибудь? Но заставил себя успокоиться, никакой боли нет, только мерещится. И действительно, она утихла, сошла на нет. Лишь после этого удивился: как задремал, в такой-то ситуации? Горе, беда, взволнован ведь. Неужто столь крепкие нервы, что называется, буйволиные? Ну какой же он буйвол — нормальный, средний человек. А тем не менее спокойненько задремал, хоть и накоротке! Это, наверное, оттого, что он к тому же и молодой человек. Во всяком случае, не старый. Тридцать пять — считай, полжизни за спиной. А может, и больше? Может, уже с ярмарки едет? Не исключено. Хотя, конечно, хотелось бы ехать на ярмарку. Когда все впереди! Но еще немало кое-чего впереди. Еще поживет на белом свете. Еще порадуется бытию. Он здоров, силен. Если не начнут швыряться атомными бомбами — проживет. А иначе сгорит все на земле, и он тоже, Вадим Александрович Мирошников, со своими родными и близкими. Которые сейчас живы.
Нет, один из них умер. Отец. Как же это могло случиться? Кто виноват? Что проку ворошить старое, как будто навечно отболевшее… О покойном плохо говорить нельзя, да Мирошников и сам в какой-то степени повинен в том, что они были почти как чужие. Мог делать некие шаги к сближению — не делал. Горько об этом думать. Еще горше сознавать: изменить теперь ничего нельзя, если б даже и сильно захотел. Как бы там ни было, хорошо все-таки жить и чувствовать себя здоровым, и в этом нет ни капли зазорного. Живым — жить, мертвым — напоминать нам о себе.
Вот и отец всегда будет напоминать о себе — до тех пор, пока Мирошников жив, а после и он будет кому-то напоминать. Желательно, чтоб люди вспоминали о тебе по-доброму. Желательно и даже обязательно. Почему, однако, обязательно? Мертвому безразлично, что о нем думают. А может, и небезразлично? Такая-то логика. Мирошников зевнул, потянулся, пуфик под ним заскрипел. И на этот тонкий, противный скрип из кухни вышла хозяйка, вытирая кончиком фартука пальцы, сказала кокетливо, в нос:
— Вадим… э, простите… Александрович, время обеда. Я вынуждена пригласить вас к столу. — Судя по тому, что хозяйка улыбнулась, это был юмор. — Мойте руки. Пока суд да дело, подкрепитесь.
— Благодарю, — сказал Мирошников.
— Поблагодарите, отведав мое варево-жарево.
И Мирошников, действительно проголодавшийся, отправился в ванную. Он снова намыливал руки, отраженный большими настенными зеркалами, смывал пену, разглядывал себя без интереса и думал: неужто ничего не меняется в мире, когда умирает человек, неужто и со смертью отца не изменится во мне что-то? Все происходит буднично, как бы раз и навсегда затверженно: споласкивает руки, вытирается махровым полотенцем, приглаживает волосы, поправляет косой пробор, гасит за собой свет, шествует на кухню, чинно садится за стол, тыкает вилкой в закуску — мелко нарезанные огурцы и помидоры, недурно для зимы-то, вполуха прислушивается к женской болтовне и ответно болтает: спасибо, спасибо, суп превосходен, жаркое восхитительно, компот — мечта гурмана, тоже шутить изволит. Самообладание это или бесчувственность, неспособность к сильным эмоциям, к потрясениям? Как заведенный, мельтешит он в клетке, сработанной из житейских привычек и необходимостей…