Порою нестерпимо хочется... - Кен Кизи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я кричал, я неистовствовал от горя. Я даже прикидывал, не сделать ли самокрутку из журнальной страницы. И тут… мгновенная вспышка в памяти – мой бумажник! Ну конечно же, разве я не припрятал в него пачку сложенных листиков в тот вечер, когда мы до того докурились у Джэн, что сложили бессмертное произведение для детей «Трахлдвери Свин»? Поспешно лезу в штаны и нащупываю бумажник. Ага. Вот. Вот и бумага, завернутая в отпечатанный экземпляр нашей нетленки: «Вот-вот, Свин бежит, посмотри, как он несется; видит дверь он и дрожит – все внутри его трясется», – а это что еще выпадает из пакетика и плавно опускается на пол, как умирающий мотылек? Листик «Кликенса», измазанный губной помадой, а на нем кафедральный телефон Питерса. Я вздыхаю. Воспоминания томят меня. Добрый старый Питере… наслаждается там академической жизнью. Гм-гм… а знаешь, не обратиться ли к нему измученной душе? Пожалуй, черкну ему пару строчек.
Вот и черкаю (если эта чертова ручка прекратит прыгать), покуривая три косяка, которые мне удалось скрутить.
– Три, – кажется, он даже задохнулся – три косяка? Один? Три?
– Да, три, – спокойно отвечаю я. Потому что после этого особого дня, я чувствую, что имею право на один, но хочется мне два, и, Господь свидетель, мне не обойтись без третьего! Первый – это просто награда за хорошую, усердную работу. Второй – для удовольствия. А третий – в качестве напоминания, чтобы я больше никогда, никогда не давал себя облапошивать и ждал бы от родственников только наихудшего. Вариация на тему великого изречения Филдса: «Разве может тот, кто любит собак и малых детей, не быть дурным?»
Закурив номер один, я прежде всего, насколько это в моих силах, кратко изложу тебе предшествующую историю: покинув обитель чистого разума и променяв ее на мир грубой животной силы, я был приговорен платить дань обоим: физически по десять дьявольских часов ежедневно шесть раз в неделю я обязан был подвергать свои сухожилия таким садистским нагрузкам, как хождение, бег, спотыкание, падение, ползание и снова ходьба, и все для того, чтобы тянуть ржавый железный трос, упрямство которого сравнимо лишь с упрямством гигантских бревен, которые, как предполагалось, я должен им обвязывать. Кости мои трещали, клацали, хрустели и стонали, пока я, спотыкаясь о каждый камень, корень, пень, ствол, старался привязать бревно так, чтобы при подъеме трос не обрушил его на меня. А потом, еле переводя дыхание, на грани обморока, я жду, терзаемый колючками, крапивой, жарой, ссадинами и комарами, когда он сбросит бревно за сотню ярдов от меня и шипя поползет обратно на новый приступ (что-то из Данте, тебе не кажется?). Но должен сказать, что я страдал не только от физического кошмара, мои душевные мучения на этой земле, в которую я приехал, чтобы дать своему рассудку передышку, увеличились в миллион раз! (Прошу прощения за паузу я ам аммм пфф пфф у меня погас косяк… ну вот и мы.)
Дорогой товарищ, я все это рассказываю только лишь для того, чтобы ты понял, что я был слишком изможден и не мог заставить свои ленивый ум и свою ленивую задницу сесть и ответить на твое замечательное письмо, чье появление в этой доисторической земле было столь желанным. К тому же, рискуя быть честным, должен признать, что море бед, обступившее меня здесь, оказалось еще глубже, чем месяц тому назад. (Что Пирсон сказал про квартиру? Ты не написал.) И по довольно-таки смешной причине: видишь ли, эти несколько кошмарных недель полностью разрушили меня, жизнь с этими чудовищами уничтожила меня, в результате чего у меня развилась болезнь, в собственном иммунитете против которой я был уверен: меня одолел тяжелый случай Благожелательности, осложненный Любовью и Непомерной Симпатией. Ты смеешься? Ты хихикаешь в свою любимую бороду, что я позволил так низко пасть своей сопротивляемости, что стал жертвой этого вируса? Ну что ж, если так, я могу лишь указать на соседнюю дверь и сухо заметить: «Отлично, мой неблагородный друг, поживи три недели в одном доме с этой цыпкой, и посмотрим, что станет с твоей сопротивляемостью!»
Ибо я уверен, что именно из-за нее, этой цыпки, дикого цветка безбрежных прерий, моя мстительная рука не опускалась, и гнев мой еще не пал на голову моего приговоренного к уничтожению брата. Три недели безвозвратно потеряны для моей интриги. Потому что именно ее я видел не защищенной пятой своего ахиллесоподобного брата, и в то же время она была единственным существом в доме, которому я не хотел причинять зла. И пат усугублялся еще и тем, что брат мой был на редкость мил со мной; и сила моей ненависти к нему не могла перевесить симпатию к его жене. Ни туда ни сюда. До сегодняшнего вечера.
Теперь, Питере, ты уже можешь догадаться о сюжетной линии, даже если и раскрыл роман только на сотой странице. Суммируя, учитывая, что ты пропустил первые четыре выпуска, упомянем лишь следующие факты: Горестный Леланд Стэнфорд Стампер возвращается домой, чтобы нанести своему старшему сводному брату невообразимый, но ужасный удар в отмщение за то, что тот развлекался с мамой юного Леланда, но вместо этого все его добрые намерения разбиваются вдребезги из-за симпатии, которую он начинает испытывать к лукавому злодею: в начале этой сцены мы встречаем Леланда ничтожно пьяным и истекающим бессмысленными нежными чувствами. Дело плохо. Похоже, он гибнет. Но, как вы увидите далее, неожиданный поворот сюжета, почти чудо, возвращает нашего героя к жизни и приводит его в чувство. За это чудо я и приношу благодарности, а также возжигаю второй косяк на алтаре Великого Анаши…
Мы как раз вернулись после небольшого набега на леса и набросились на остатки восхитительного ужина Вив. Я таял как воск, становясь час от часу банальнее, и каким-то образом наш разговор с братом свернул в своей пьяной нелогичности на тему школы – «Конкретно, что ты изучаешь?» – ее окончания – «А как ты этим будешь зарабатывать себе на жизнь?» – потом еще о том о сем, и наконец – нет, ты представь себе, Питере, – он зашел о музыке! Сказать по правде, я не помню, как мы подошли к ней, – алкоголь, усталость и травка смыли кое-какие детали из моей памяти, – кажется, мы обсуждали… (обсуждали, заметь – мы дошли даже до обсуждений… приличный путь за три недели от затаенного намерения погубить его) …обсуждали, значит, преимущества жизни на прекрасном, но провинциальном Западе по сравнению с изысканным, но безобразным Востоком. Естественно, защищая последний, я заметил, что по крайней мере в одном Запад уступает Востоку, а именно в возможности слушать хорошую музыку. Хэнк не мог допустить такого… послушай:
«Спокойно, – произнес он странным голосом, – то, что для тебя хорошая музыка, может быть, для меня плохая… может, она не для всех подходит. Что ты имеешь в виду под „хорошей музыкой“?»
Я пребывал в филантропическом состоянии духа и ради справедливости согласился, что мы будем говорить только о джазе, вспомнив, как Хэнк вторгался в мои детские сны блюзами Джо Тернера и «Домино». И после обычных препирательств, блужданий вокруг да около мы пришли к тому, к чему всегда приходят в своих спорах подвижники джазовой музыки: мы стали доставать свои пластинки. Хэнк бросился рыться в шкафах и ящиках. Я принес сверху из сумки «дипломат» со своими шедеврами. И довольно быстро мы оба поняли, что хотя и условились считать джаз хорошей музыкой, тем не менее между нами лежала непроходимая пропасть в отношении того, что считать хорошим джазом.
(Они сидят довольно долго, наискосок друг от друга, локти на коленях, голова опущена… сосредоточенно, словно ведя партию в шахматы, где каждый ход обозначается концом пьесы: Ли ставит подборку Брубека; Хэнк – «Красные паруса на закате» в исполнении Джо Уильяме а; Ли – Фреда Катца, Хэнк отвечает «Домино»…)
– Эти твои штуки звучат, – говорит Хэнк, – словно все музыканты сели писать. Ла-ли-ла-ли-ла-ли.
– А твои штуки звучат так, – отвечаю я, – словно музыканты страдают пляской Святого Витта. Бам-бам-бам-бам, какая-то эпилептическая судорога…
( – Подожди, – произносит Хэнк, поднимая палец, – а как ты считаешь, для чего эти парни учились дуть в свои дудки? Для чего учились петь? А? Не для того, наверно, чтобы просто показывать, как они хорошо владеют инструментами. Или как здорово они держат квадрат, ритм и всякое прочее, вовремя вступают да-ду-де-да-да, да-ду-де-да-да… Вся эта ерунда, Малыш, может интересовать только какого-нибудь чистоплюя, закончившего музыкальный колледж, для него это что-то вроде кроссворда, с которым он может повозиться, чтобы разгадать, но музыканту, который дует в трубу, нет до этого никакого дела, его не волнует, какую оценку ему поставит какой-нибудь там профессор!
– Нет, ты только послушай его, Вив! – говорит Ли. – Братец Хэнк наконец вынул кота из мешка; оказывается, он в состоянии говорить не только о цене за квадратный фут елового леса или о плачевном состоянии нашей лебедки и сукина юниона! Несмотря на многочисленные слухи, он владеет даром красноречия.