Избранное - Мулуд Маммери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обоим он поцеловал руки.
— Ступай, — сказала Итто, — я сама загоню стадо.
— Осторожней, — сказал Дрис, — черная овца поранила заднюю ногу.
— Ты попал в нее камнем? — спросила Итто.
Дрис опустил голову.
— Она совсем маленькая, ты можешь взять ее на руки.
Он убежал. Итто повернулась к Баширу.
— Черная овца поранила себе ногу, надо взять ее на руки… Ну вот, все началось сначала.
В шатре никого не было, кроме Фатмы, матери Итто. Они поцеловались, и Фатма сразу же стала готовить чай и мелуи. Итто прислонилась к столбу посреди шатра. Глаза ее были неподвижны и, казалось, ничего не видели…
Фатма рассказывала шепотом:
— Никто не знает, что ты ушла из дому. Мы всем сказали, что ты со старшим братом на другом краю леса. Переведи гостю.
— Я понял, — сказал Башир.
— И дня не проходит без того, чтобы отец Рехо не пришел и не спросил, на какой же день назначать свадьбу, а отец твой ничего не мог ему ответить.
Она ждала, надеясь, что Итто скажет: я была там-то и там-то. Но неподвижная фигура Итто застыла в тени у столба как изваяние.
— Мы были в Рабате, — сказал Башир, — на процессе Адди-у-Бихи.
Внезапное беспокойство овладело Фатмой, она засуетилась, ее огромные глаза вдруг вспыхнули, но тут же движения ее вновь стали размеренными и спокойными. Безучастным голосом она спросила:
— Его приговорили?
— Да.
— На сколько?
— К смертной казни.
Внезапный порыв холодного ветра обрушился на шатер, полог открытой двери дрогнул и начал отчаянно хлопать. Свет далекого маяка вспыхнул у горизонта и затерялся в небе. Неподвижная фигура, утонувшая во мраке, почти слилась со столбом, к которому она прижалась.
Башир с жадностью проглотил одну за другой три чашки горячего, очень сладкого чая. Потом съел мелуи со свежим маслом.
— Пусть гость окажет нам честь и проведет ночь с нами, наш шатер — его шатер. Переведи ему.
— Я понял, — сказал Башир.
— И то правда. Мы ведь братья, и язык у нас один.
— Дорогие хозяева, да будет благословен ваш дом. Мне пора уходить.
Он встал. И тут же резким движением взметнулась темная фигура у столба. Фатма, сделав вид, будто хочет прогнать собак, вышла из палатки.
— Мир тебе! — сказал Башир, обращаясь к неподвижной тени, стоявшей рядом с ним.
Их ладони коснулись. Не глядя, дрожащей рукой Итто искала какую-нибудь опору, чтобы прислониться к ней. Она прошептала:
— Мир тебе!
Он бежал, ни разу не оглянувшись, не слыша, как Фатма что-то говорила ему вслед своим ровным голосом, не остерегаясь собак, провожавших его злобным лаем.
На площади, что зовется в Алжире Форумом, погасли последние огни представления на тему «Франко-мусульманское братание» — одного из эпизодов проводившейся в то время кампании по замене резни на объятия. В трамвае европейцы стали уступать место женщинам в чадре. Раньше к любой из них они обращались просто «фатма», теперь же говорили: «Прошу вас, мадам!» Но не было этому мероприятию благословения богов, или, как сказал бы Рамдан, его инициаторы пренебрегли детерминизмом фактов. Ненависть, которая густо, месяц за месяцем, смазывала все помыслы и поступки, ненависть, глубоко въевшуюся в жизнь, эту ненависть нельзя было стереть и тысячами поцелуев. Ненависть вызвала к жизни несметные темные силы, а сколько животрепещущих проблем изуродовала она! К тому же нет ничего проще и легче, чем испытывать и воспитывать ненависть. Вот и на этот раз все поспешили вернуться к прежним порядкам, тем, что были установлены до объятий, нисколько не жалея о еще одной утраченной иллюзии.
Да и повсюду в стране дела обстояли не лучше. Война велась вопреки всем законам войны, и никто не мог отыскать способ прекратить ее. Колониальной армии никак не удавалось нанести противнику ощутимый урон, ибо он, атаковав, тут же исчезал, и потому она считала себя вправе отыгрываться на гражданском населении, среди которого мятежники чувствовали себя «как рыба в воде». При этом само собой разумелось, что гражданское население абсолютно безлико, или, как было принято говорить, без цвета и запаха, что его не волнуют никакие идеи, что нет у него никаких привязанностей, что ненависть, равно как и любовь, ему недоступна и что вообще его ничем не проймешь. Ничем, кроме страха! Директивы командования, составлявшиеся на основе донесений психологических служб, были категоричны: в единоборстве между Армией национального освобождения (редакторы правили: «мятежниками») и карателями (те же редакторы правили: «силами порядка») главное заключается в том, кто кого сильнее запугает.
Но, видимо смутно сознавая, что человек — это, может быть, и не обязательно сгусток страха, начальство в каждом своем циркуляре посвящало несколько абзацев перечислению аргументов, призванных подкреплять террор убеждением, доказывая пользу школ, дорог, больниц, работы… Армия покорно, иногда даже с убежденностью в своей правоте, делала то, что ей предписывали. В зависимости от времени и обстоятельств солдаты пытали, жгли, расстреливали или же строили дороги, больницы, школы. Но каждый раз, каждый месяц, каждый день армии, как Пенелопе, все приходилось начинать сначала. Итак, террор усилился… Никакого эффекта! Тогда вдруг алжирцам после унижения и позора бросали подачку в виде нескольких школ, больниц, дорог, работы для безработных. А на другой день патрули не возвращались. Противники отказывались соблюдать правила игры. И армия опять переходила к бешеному террору.
Операция «Бинокль», в своей активной стадии по крайней мере, была завершена. Многие из партизанских соединений Армии национального освобождения были разбиты, но Амируш оставался неуловим, а его отборные «ударные» отряды сохранились полностью. Ореол легенды окружал личность полковника, командовавшего III вилайей, и из уст в уста передавались воспевавшие его поэмы. Отныне сокровеннейшей мечтой каждого лейтенанта, служившего в джебеле, стало захватить Амируша.
Лейтенанта Делеклюза в Тале сменил капитан Марсийак. Жители деревни очень скоро обнаружили, что от этой замены они ничего не выиграли…
С самого начала войны в Алжире, ради которой его сюда отправили, капитана больше всего раздражала неопределенность. Он поступил в Сен-Сир[75], повинуясь семейной традиции (в Нанси, в большой гостиной их дома, до сих пор висела картина, изображавшая прадеда, идущего в атаку в Рейхшоффене с саблей наголо) и собственному желанию (в училище это называли «призванием»).
Армия — последнее прибежище священных доблестей, возвеличивших Францию. А главное — это царство спокойной уверенности. Марсийак ничто так не ненавидел, как сомнения, колебания, болезненное копание в мотивах тех или иных поступков. В училище по штатским дисциплинам у него всегда были посредственные оценки, потому что на занятиях полагалось о чем-то спорить, что-то зачем-то доказывать, когда так просто было утверждать. Есть добро. Есть зло. Перепутать одно с другим невозможно, ибо и то и другое записано в уставе. Между этими двумя понятиями нет ничего другого.
С хорошим уставом жизнь воина — одно удовольствие. В любой день года, в любую минуту дня известно, что следует говорить и делать. И никакого вдохновения, никаких мук первооткрытия. Устав все предусмотрел, в нем все сказано, все расписано: правила поведения, слова, мысли, иерархия, особенно иерархия. Она не подлежит обсуждению и обозначена на любом мундире соответствующей желтой или белой нашивкой, не оставляющей места для разночтений.
А его взяли да и назначили в Орес, в затерянную в джебеле дыру, где он скоро понял, что ничего, буквально ничего из того, что здесь происходило, он в Сен-Сире не изучал и ни в одном уставе найти не мог. Те, с кем ему приходилось здесь воевать, никогда не бывали в училище — ни в Сен-Сире, ни даже в каком-нибудь другом, где бы их по крайней мере научили маршировать. Это всего-навсего пастухи, которым сунули в руки охотничье ружье и которые обращаются с ним так, как обращались прежде с плугом или серпом: с тем же серьезным прилежанием, с тем же желанием преуспеть в работе.
И для них война вовсе не пьянящая игра, полная блеска. Они только и думают что о жатве, навозники несчастные, будто войны им мало, будто во время войны можно пожинать что-нибудь, кроме ран, смертей, нашивок, орденов и вшей. И воюют-то они не по призванию, а так, в силу необходимости. Так недолго и военную форму возненавидеть!
Часто его охватывало желание послать все к черту, вступить в какую-нибудь действующую часть, только настоящую, боевую, например к пара. Вот уж там-то он выдал бы этим феллага… или сам бы отдал жизнь. Оба эти исхода выглядели в глазах капитана равно достойными настоящего воина и равно патриотичными. Единственное, что его останавливало, так это высокое представление о дисциплине, которое у него сохранилось со времен училища: служить, что бы там ни случилось.