Повседневная жизнь русских литературных героев. XVIII — первая треть XIX века - Ольга Елисеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое безобидное замечание Почтмейстера: «Война с турками будет. Это все француз гадит». Вроде бы пальцем в небо. Но так уж вышло, что при любом потрясении русское общество второй четверти XIX века ожидало войны с Турцией. Два победоносных конфликта случилось при Екатерине II, было выиграно столкновение буквально накануне наполеоновского нашествия, в 1811 году. Затем резней в Греции Порта долго нервировала соседей на рубеже 1820-х годов. Тогда Россия покровительствовала греческим беженцам, помогала этеристам, воевавшим за освобождение Эллады, но сама непосредственно не вмешивалась. Наконец, в 1828 году, после победы в Наваринском сражении (помните, у Чичикова был фрак «наваринского пламени с дымом»?) началась новая удачная кампания. Мир, заключенный в 1829 году, считался непрочным, именно потому, что по отношению к Турции возродилось европейское покровительство: Порту считали противовесом России — страной, всегда готовой отвлечь на себя ее силы. После Французской революции 1830 года особенно заметны были усилия Парижа, отсюда и «француз гадит». Хотя направляющей стороной являлась Англия, превратившаяся после разгрома Наполеона в главную доминанту на континенте.
Сохранилась британская карикатура художника Хита Уильяма «Политический бильярд», посвященная Адрианопольскому миру 1829 года. Все европейские монархи собрались вокруг стола. С одной стороны шары в лузу закатывает молодой русский царь Николай I (почему-то курносый, как брат Александр I). С другой — в отчаянии рвет на себе бороду и усы турецкий султан. В углу спокойно сидит английский премьер-министр герцог Артур Веллингтон, победитель Бонапарта при Ватерлоо, и держит кий, не вступая в игру[465].
Очень выразительный рисунок, передающий весь расклад тогдашних политических сил в Европе. Лондон еще не начал свою партию, но он — скорее неприятель. И очень сильный. Поэтому присловье вскоре изменится, станут говорить: «англичанка гадит» — имея в виду королеву Викторию.
В подобных обстоятельствах за иностранцами велся сколь можно тщательный надзор. При этом жившие в России европейцы почти не принимались в расчет, а вот приезжие, напротив, вызывали живейший интерес. Наш старый знакомый Джеймс Александер писал: «Дома мы так привыкли к свободному обсуждению политических вопросов, что часто склонны забываться, находясь за границей. Тот, кто держит рот на замке, убережется от неприятностей, кто открывает рот — попадет в беду».
Капитан знал, что говорил. В Петербурге на Невском проспекте его остановила какая-то полька. Оказалось, что в немецкой газете появилась статья, будто «английский флот вскоре войдет в Черное море». Дама жаждала подтверждения. Александер испугался, что его обвинят в шпионаже и повесят. Но вскоре история, перетолкованная множеством языков, приняла еще более неприятный вид: будто «я поклялся, что англичане взяли сторону турок, английский флот вот-вот войдет в Черное и Балтийское моря и преподаст такой урок русским, что они его нескоро забудут».
Грех не заинтересоваться подобным гостем. Тем более что в Москве он встретился с персидскими вельможами — членами траурного посольства, приехавшего просить прощения за убийство Грибоедова, а английский след в тегеранской трагедии уже тогда был для многих очевиден, но недоказуем[466].
«В России, — продолжал Александер, — с ее деспотическим правлением, для поддержания существующего порядка необходима сильная полиция и всеобъемлющая система шпионажа». Мы уже говорили, что ни сильной, ни всеобъемлющей система не была, но умела производить такое впечатление. Как надувающий перья птенец совы, который хочет казаться больше и отпугнуть врага от гнезда. «Русские — большие мастера всяческих уловок, а уж полицейский агент — настоящая лиса. Он способен принять любой облик, чтобы достичь своей цели: иногда это — крестьянин в лаптях… иногда — исправный солдат, иногда коробейник. Одним словом, русский полицейский, подобно Протею, может надеть любую личину».
Если бы бедняге сказали, сколько офицеров могло реально за ним приглядывать, он бы вел себя увереннее. Но и без того капитан в Севастополе общался с командой британского фрегата «Блонд», в разгар военных действий совершившего учебное плавание из Константинополя через Черное море. Слухи, возникшие по поводу этого события, весьма красноречивы: утверждали, что «началась война с Англией и фрегат предшествует остальному флоту», «упрекали военные власти за то, что они позволили пройти английскому кораблю мимо батарей»[467].
Снова не удивимся, что происходящее казалось подозрительным. Александера арестовали, но за недостатком улик отпустили. Однако от истории с «Блондом» остался неприятный осадок. В Петербурге прекрасно поняли, на что намекают вчерашние союзники: английское судно может дойти от Босфора до Крыма за сутки с небольшим.
Обозначился и другой противник. Франция всячески покровительствовала восстанию в Польше 1830–1831 годов. Именно с этого времени началось интенсивное вскрытие почты в западных провинциях. Крамольные послания не замедлили обнаружиться. Например, предводителю дворянства Виленской губернии Герониму Костровицкому пришли призыв к восстанию и 13 сочинений, изданных во Франции в дни Июльской революции. Губернскому казначею Зайковскому из города Анвера была доставлена прокламация на французском языке, обращенная к русскому народу с предложением поддержать поляков. Из Безансона писали ротмистру Динабургской крепости Валериану Подберезскому и множеству других «благонадежных» и «не благонадежных» лиц, проживавших там, где вскоре вспыхнула резня[468].
Дело вовсе не ограничивалось западными губерниями. О впечатлении, которое известия из Парижа произвели на студенчество, вспоминал В. С. Печерин: «В воздухе было ужасно душно, все клонило ко сну… Вдруг блеснула молния, раздался громовой удар, разразилась гроза июльской революции. Воздух освежел, все проснулось, даже и казенные студенты. Да и как еще проснулись! Словно дух Святой снизошел на них. Начали говорить новым, неслыханным дотоле языком: о свободе, о правах человека… Даже Николаю приписывали либеральные стремления! Рассказывали, что, когда пришло известие о падении Карла X, государь позвал наследника и сказал ему: „Вот тебе, мой сын, урок. Ты видишь теперь, как наказываются цари, нарушающие свою присягу!“ И мы этому добродушно верили. Святая простота!»[469]
Действительно, святая простота. За словами наследнику стоял иной — страшный — намек. Цесаревич Константин, наместник царства Польского, игнорировал польскую конституцию, и скоро венценосному брату пришлось расхлебывать заваренную не им кашу. Впрочем, не впервые.
Между тем неладное обнаруживалось и в самом Петербурге. Например, молодой чиновник М. Кирьяков, посланный во Францию с поручением, писал оттуда другу, очередному «душе Тряпичкину»: «Я не могу налюбоваться и благодарить досыта свое счастье, давшее мне случай видеть революцию 26, 27 и 28 июля… в три дня низвергнутую монархию»[470].
Обрисовывая общественное мнение за 1830 год, надзор сообщал: «Мы были очень удивлены, слыша из уст русских речи, достойные самых экзальтированных поляков. Рассуждения эти основывались обычно на нарушении конституции, как было и во Франции». Приверженцы французской свободы «желают или войны, предполагая, что она вскоре станет европейской и что конституционная Франция одержит победу и возмутит все народы, или — мира при условии восстановления конституции в Польше, не из любви к этой стране, а из любви к конституции». Бенкендорф отмечал, что, с одной стороны, приведенные взгляды пока «диаметрально противоположны чувствам массы». Но с другой — партия либералов «грозит заразить общество»[471].
Такой прогноз трудно назвать необъективным или «утешительным». А строился он во многом на сведениях из вскрытых писем. На сотнях отчетов от господ Шпекиных. Фраза: «француз гадит» — пришивала пьесу, как нитка пуговицу, к определенному моменту во времени. Моменту весьма шаткому и опасному для России.
«Достанется вам когда-нибудь за это»Говоря не то о турках, не то о французах, Шпекин изобличил в первую очередь не свою глупость, а те установки, которые почтовым чиновникам давались из Третьего отделения: отслеживать информацию международного характера. Это было смешно в городке, из которого «три года скачи, ни до какой границы не доскачешь». А вот в столицах или на западной границе — вовсе нет.
По заведенному порядку почтовые конторы передавали выписки из «замечательных почему-либо писем» в Третье отделение. Имелось в виду, что «замечательность» будет касаться политики. Но Шпекин понимает ее по-своему: «Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: „Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпириях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…“ Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?»