Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии - Ян Левченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
155
Есть мнение, что в научных статьях Тынянова ощущается вдохновение, которого не видно в его художественных текстах [Золотоносов, 1995/1996, с. 21]. Думается, что это оценочное суждение справедливо, пусть и с рядом допущений, и для Эйхенбаума. Художественное творчество в его традиционном воплощении как было, так и осталось для Эйхенбаума кошмаром графомании, пусть и эффектно стилизованным в 1930-е годы под художественную задачу (см. его роман «Маршрут в бессмертие», 1934).
156
На тот момент матрица спекулятивной диалектики была уже достаточно усвоена формалистами и их противниками. Гегель в равной мере приватизируется и теми, и другими. Разница в том, что формалисты пытаются не использовать, но прочитать Гегеля (см. [Парамонов, 1995; Mitchell, 1976; Калинин, 2001]).
157
Это не отменяет возможности обратного чтения, при котором Эйхенбаум использовал мировоззрение Толстого как «свое», что отмечает, в частности, ведущий специалист по творческой «кухне» ученого. «“Мой временник” был, в первую очередь, моральным актом, помогающим пережить тот крайний упадок сил, который ученый пережил за четыре года до этого. Это было выражение профессионального кредо, опубликованное в последний возможный момент, в апреле 1929 г.» [Any, 1994, р. 113].
158
Эта линия оформляется у Пушкина, демонизируется у Гоголя, онтологизируется у Достоевского и абсолютизируется у Андрея Белого, одновременно становясь объектом пародии. Обреченность Петербурга корреспондирует у Белого с жалкой, но неустранимой «апокалиптичностью» его обитателей (см. [Ciogan, 1973, р. 100–102]).
159
Подошла к концу Гражданская война на основной территории страны, закончился период «военного коммунизма», начался НЭП. Накануне этих событий в рядах интеллектуалов царит растерянность и тревога, которую и передает, главным образом, заметка Эйхенбаума.
160
Разрушение здания истории с позиции дня сегодняшнего – центральная тема этой этапной работы Эйхенбаума. Картезианская метафора размывается бергсоновским потоком неделимого и нередуцируемого времени.
161
Петербургская сторона – воплощение «нового» века в истории города, район разночинцев и буржуа, чьи мотивы вовлекаются в «петербургский текст» одновременно с расцветом модерна и появлением блоковской «Незнакомки». Ср. также маршруты Парнока из «Египетской марки» Мандельштама, воспоминания Георгия Иванова, медитации лирического героя «Белой ночи» Юрия Живаго, угнездившегося на подоконнике верхнего этажа в типичном модерновом «небоскребе» вместе с «дочерью степной небогатой помещицы».
162
Человек, по Ницше, – это лишь мост от человека к сверхчеловеку. Петербургский мост по определению, да и по начальной экспликации самого Эйхенбаума, концентрирует в себе идею петровского локуса – места, которое по воле монарха стало пространством прорыва, экспериментальной пустотой, предназначенной для концептуального заполнения. Не исключено, что Эйхенбаум был знаком со статьей Ольги Форш, где дан прозорливый анализ литературной генеалогии петербургских персонажей, тяготеющих к одному из двух полюсов – пассивнопровокаторскому, выросшему из подполья и гоголевской шинели, и активному, революционному, чьей инициальной меткой является сам Петр. «Мыслеобраз Петра – это крепкие дрожжи, это зов от человека к сверхчеловеку» [Форш, 1925, с. 56].
163
Речь идет, разумеется, о трамвае, одушевленном и мифологизированном в многочисленных текстах начала XX в. По заключению Р.Д. Тименчика, «смысловые валентности» трамвая как литературного символа нашли свое кульминационное завершение в стихотворении Н.С. Гумилева «Заблудившийся трамвай» (1920). К их числу можно отнести обожествление трамвая, уподобление его Громовержцу, анимизацию трамвая как носителя энергии света и одновременно его демонизацию, причисление к слугам Танатоса (мотив отрезания головы); наконец – бестиализацию трамвая, его превращение в стремительное, преодолевающее пространство животное. Трамвай начинает выступать диахроническим трансформатором петербургского мифа (см. [Тименчик, 1987, с. 137–141]). Текст Эйхенбаума реализует именно демонический аспект трамвайной символики, более того, метонимия «скелет трамвая» предельно актуализирует тему смерти (мертвый трамвай, несущий герою смерть). В данном своем негативном проявлении трамвай очевидным образом встраивается в парадигму Громовержца (грохот и метание искр) и приобретает черты грозного Властелина, скачущего по мостовой вслед пушкинскому Евгению. «Я» эйхенбаумовского стихотворения – это «Я», наследующее тому маленькому человеку, который у Пушкина «живет в Коломне; где-то служит, / Дичится знатных и не тужит / Ни о почиющей родне, / Ни о забытой старине». Позднее, а именно во «Временнике», Эйхенбаум реконструирует нежелание мириться с уделом маленького человека и постулирует свободу воли, внеположную пушкинскому герою. В этом смысле трамвай, несущийся по пятам героя в стихотворении 1911 г., может быть осмыслен как вестник судьбы, спасение от которого – в волевом преодолении слабости (состояния «я не смею»). Воля и помогает пересечь «фантастический» мост к сверхчеловеку.
164
Любопытно, что ни до, ни после формалисты не писали «двойных» предисловий к научным сборникам. К такому невольному жанровому эксперименту их подтолкнула методика и прагматика семинарского занятия.
165
Шкловский при этом не пил вообще. «После московского диспута Эйхенбаум отправился ночевать к Шкловскому. Пришел он в очень возбужденном состоянии: “А знаешь, Витя, хорошо бы было выпить чего-нибудь”. – “Да у меня ничего нет. И поздно теперь. Вот приедешь в следующий раз, я тебе приготовлю горшок вина”» [Гинзбург, 2002, с. 13].
166
Характерен «голос из хора» слушателей Института истории искусств: «Наши учителя всех нас заразили чувством истории. На курсах мы не просто учились. Мы ждали суда истории, хотя прекрасно понимали, что мы еще не исторические личности» [Голицына, 2003, с. 77]. Несмотря на то что Валентина Голицына участвовала в «младоформалистском» сборнике «Русская поэзия XIX века» (1929) и впоследствии стала квалифицированным библиографом, ее позицию отличает подчеркнутая «незаметность» – это важное, едва ли не основное свойство поколения.
167
Вместе с тем трудно не вспомнить, что еще в 1921 г. Эйхенбаум растравлял себя мыслями о том, что «каждому поколению отведен свой участок времени», что наступает «точка зрелости и ужаса», когда вдруг поколение видит себя «в цепях Истории», и теперь никуда не уйти. «К такому мигу сознания подошло сейчас поколение людей, которым 35–40 лет», – резюмирует Эйхенбаум, со страхом, надо полагать, ждущий своего тридцать пятого дня рождения [Эйхенбаум, 2001 (а), с. 533].
168
О фобии предательства в рядах формалистов писали многие, начиная с классической монографии Виктора Эрлиха 1958 г., «разоблачившего» ренегатство В.Б. Шкловского, и заканчивая Ричардом Шелдоном, который назвал извилистую тактику того же персонажа «приемом показной капитуляции». Применительно к Эйхенбауму Кэрол Эни пишет: «ОПОЯЗ бросил перчатку как русской критической традиции, так и официальной советской; любое смягчение крайней позиции было бы воспринято как компромисс и крах. Хуже того, привлечение внелитературного материала связывалось в сознании Эйхенбаума с принятием или, по крайней мере, с признанием того самого режима, который теперь на глазах сокращал пространство свободы» [Any, 1994, р. 85].
169
За три года до этого на страницах журнала «Печать и революция» (1924. № 5) появился «спор вокруг формального метода». Несгибаемый Эйхенбаум и колеблемый Томашевский отбивались от наседающих «марксистов». Один из нападавших, Георгий Горбачев, поставил в заглавие своей реплики прямую угрозу: «Мы еще не начинали драться». Примечательно, что в том же году из печати выходят его «Очерки современной русской литературы», где он, по позднейшему мнению составителей биобиблиографического словаря «Писатели современной эпохи» (М.: ГАХН, 1928), слишком доверяет работам того же Эйхенбаума.
170
Именно в таком духе интерпретирует скандальный Тенишевский диспут биограф Эйхенбаума [Кертис, 2004, с. 152].
171
Упрощение было излюбленным приемом ОПОЯЗа. Например, говоря о диалектике, Тынянов имеет в виду простую «смену знака», а не «рефлексивный момент осознания через отрицание» [Калинин, 2001, с. 293].
172
Участники «Бумтреста» были исключительно элитарной группой, не имевшей ничего общего с типичным контингентом ГИИИ. Ср.: «Вчера, – рассказывал Коля <Н. Чуковский. – Я.Л.>, – я встретил Гуковского. Очень мрачен. Будто перенес тяжелую болезнь. – Что с вами? – Экзаменовал молодежь в Институте истории искусств. – И что же? – Спрашиваю одного: кто был Шекспир? – Отвечает: “немец”. – Спрашиваю: кто был Мольер? А это, говорит, герой Пушкина из пьесы “Мольери и Сальери”. Понятно, заболеешь» [Чуковский, 2003, с. 81]. Эта запись от 19 сентября 1927 г. красноречиво иллюстрирует уровень передового в классовом отношении студенчества.