Собор - Жорис-Карл Гюисманс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Добавим, что голубь соединяет в себе все эти качества: это синтез всех добродетелей.
— Да, лишь его и агнца диавол оставляет в покое, не смея принимать их облик, и никогда голубю не приписывалось ничего дурного, — заметил аббат Жеврезен.
— Эту черту голубь делит с белым и голубым цветами — теми, что не подчиняются закону контрастов и не соответствуют обозначению никакого порока, — ответил на это Дюрталь.
— Голубь, — воскликнула г-жа Бавуаль, меняя тарелки, — играет дивную роль в истории Ноева ковчега! Друг наш, друг наш, послушайте, тут надо знать, что говорила матушка Матель!
— И что же, госпожа Бавуаль?
— Блаженная Жанна прежде всего утверждает, что первородный грех вызвал в человеческой природе потоп грехов, и только Приснодева была избавлена от него Отцом, избравшим Ее как свою единственную голубку.
Затем она повествует, что Люцифер, роль которого играет ворон, бежал из ковчега в форточку свободной воли; тогда Бог, от века обладавший Марией, открыл окно Своей промыслительной воли и из собственного лона, из ковчега небесного, послал девственную голубку Свою на Землю. Там Она сорвала оливковую ветвь Своей милости, полетела назад в небесный ковчег и поднесла эту ветвь за весь род человеческий; потом умолила Всеблагого, чтобы сошел потоп греховный, и попросила божественного Ноя выйти из ковчега в эмпиреях; и тогда, не оставляя лона Отца, с Которым неразделен, вышел Он…
— И Слово плоть бысть, и на земли явися, и с человеки поживе, — заключил аббат Жеврезен.
— Так или иначе, Ной как прообраз Слова Воплощенного — это любопытно, — сказал Дюрталь.
— А еще животные встречаются в иконографии святых, — продолжал аббат Плом. — Вот что припоминается: осел посвящен святому Марселю, Иоанну Златоусту, Герману, Аутберту, святой Франциске Римской и другим; олень — святым Губерту и Регулу; петух — святым Ландри и Виту; ворон — святым Бенедикту, Аполлинарию, Винценту, Иде и Экспедиту; лань — святому Генриху; волк — святому Ваасту, Норберту, Ремаклию, Арнольду; паук — отличительный знак святых Конрада и Феликса Ноланского; собака — святых Годфрида, Бернарда, Рока, святой Маргариты Кортонской, а с зажженным факелом в зубах — святого Доминика; оленуха знаменует святого Эгидия, святого Льва, святую Женевьеву Брабантскую, святого Максима; поросенок — святого Антония; дельфин — святых Адриана, Лукиана, Василия; лебедь — святых Катберта и Гуго; крыса — святого Гонтрана и святую Гертруду; бык — святого Корнилия, святого Евстахия, святого Гонория, святого Фому Аквинского, святую Луцию, святую Бландину, святого Силвестра, святого Себальда, святого Сатурнина; голубь — достояние святых Григория Великого, Ремигия, Амвросия, Гилария, Урсулы, Алдегонды, святой Схоластики, дух которой возлетел в этом виде на небо…
И этот список можно длить до бесконечности; вы в своем сочинении скажете об этих спутниках святых?
— Вообще-то в большинстве своем эти атрибуты восходят не к символике, а к истории и агиографии, так что специально заниматься этим я не намерен.
Все замолчали. Аббат Плом смотрел на собрата, потом вдруг повернулся к Дюрталю:
— Я через неделю еду в Солем и твердо сказал преподобному отцу аббату, что возьму вас с собой.
Аббат увидел, что Дюрталь смущен, и улыбнулся:
— О, я же вас там не брошу, разве что вы сами решите в Шартр не возвращаться; я предлагаю вам просто погостить, подышать монастырским воздухом, покороче узнать бенедиктинцев, изведать, так сказать, на ощупь, как они живут…
Дюрталь в ужасе молчал, потому что простое предложение пожить несколько дней в келье внезапно пробудило в нем дикую, странную мысль: согласившись, он сыграет ва-банк, рискнет на последний шаг, примет перед Богом в некотором роде обязательство осесть близ Него, окончить у Него свои дни…
И вот что примечательно: эта мысль была столь властной, столь всезахватывающей, что не допускала никакого рассуждения, лишала Дюрталя привычных средств обороны, оставляла его безоружным на милость неизвестно чего. Мысль, ни на чем не основанная, не останавливалась на Солеме, не относилась именно к нему: в этот миг ему было безразлично, куда он направится; вопрос был не в том, поддаваться ли смутным побуждениям, слушаться ли невысказанного, но несомненного повеления, давать ли задаток Богу, Который, казалось, его хлестал, ничего не объясняя…
И Дюрталь ощущал себя безысходно скованным; гласом безглагольным ему было велено тотчас же определиться.
Он пытался бороться, рассуждать, взять себя в руки, но не было сил; ему казалось, что сердце его замерло, что тело хотя и не упало наземь, но душа от страха и усталости понемногу лишается чувств.
— Это же чушь, — крикнул он, — совершенная чушь!
— Что такое, что с вами? — всполошились разом оба священника.
— Ничего, простите, пожалуйста.
— Вы нездоровы?
— Нет-нет, ничего.
Наступило неловкое молчание; Дюрталь счел за благо прервать его первым.
— Вам случалось, — начал он, — вдыхать закись азота, усыпляющий газ, которым пользуются в хирургии для небольших операций? Нет? Так вот, от него голова начинает гудеть, потом как будто шумит водопад, и в этот миг теряешь сознание; со мной происходит то же самое, только все эти явления не в голове, а в душе; она ослабла, ошеломлена, вот-вот ей станет дурно…
— Надеюсь, — сказал аббат Плом, — вас так потрясла не перспектива поездки в Солем?
Дюрталь не посмел сказать правду; он испугался, что признанье в подобном приступе страха будет смешно, и только невнятно мотнул головой, чтобы не отвечать ни да, ни нет.
— Но мне странно, с чего бы вам так колебаться; вас же там примут с распростертыми объятьями. Отец аббат истинно достойный человек, притом нимало не враг искусства. Наконец — я полагаю, что это все решит и успокоит вас, — он очень простой и добрый монах.
— Но мне же статью заканчивать!
Священники рассмеялись:
— Да у вас на вашу статью еще целая неделя!
— И еще, — с трудом выговорил Дюрталь, — чтобы отправиться в монастырь с пользой, нельзя прозябать в таком сухосердии и рассеянии, как я…
— Святые тоже не всегда избегали рассеяния, — отозвался аббат Жеврезен. — Свидетельство тому — монах, о котором рассказывает Таулер; выходя майским днем из кельи, он всегда накрывался капюшоном, чтобы вид весенней природы не мешал ему созерцать свою душу.
— О, друг наш, Господь Всемилостивый всегда, как говорит достопочтенная Жанна, пребудет нищим, ожидающим у дверей нашего сердца; так вы окажите Ему милость, откройте Ему! — воскликнула г-жа Бавуаль.
И Дюрталь, отброшенный со всех своих позиций, наконец сдался общим пожеланиям, но был явно огорчен: ему никак не удавалось прогнать безумную мысль, что согласие предполагает с его стороны какой-то обет перед Богом.
XV
Потом эта мысль, несколько минут неотступно осаждавшая его, как показалось, развеялась, так что на другой день осталось лишь удивленье: с чего это он так без причины смутился. Он пожимал плечами, но все же в глубине души глухо волновалась невнятная боязнь. Не была ли та мысль, по самой абсурдности своей, из числа предчувствий, которые подчас испытываешь, сам не понимая почему; не была ли она, хоть внутренний голос и не давал ясно изложенных приказов, признанием самому себе, тайным, но прямым советом следить за собой, не смотреть на эту поездку в монастырь как на увеселительную прогулку?
— Да что ж это! — воскликнул наконец Дюрталь. — Когда я ехал к траппистам для великого омовения, меня и тогда не преследовали подобные опасения; потом я несколько раз туда возвращался для поверки совести, и никогда у меня не было идеи, будто я всерьез могу затвориться в обители; а нынче речь идет о недолгой поездке в монастырь бенедиктинцев, и я весь дрожу, всё артачусь!
Что за вздор это смятение! Э, не такой уж и вздор, вдруг прервал он сам себя. Отправляясь в Нотр-Дам де л’Атр, я был уверен, что там не останусь: я же не мог выдержать более месяца сурового устава, так и нечего было бояться; теперь же, перед посещением бенедиктинского аббатства, где порядки помягче, у меня такой уверенности нет.
А раз так… Хорошо же! Надо когда-нибудь определиться, узнать, какое у меня нутро, проверить, чего стоят мои векселя, на что я способен и до какой степени крепки мои узы.
Несколько месяцев тому назад я только и мечтал что об иноческой жизни, и это верно, а вот теперь сомневаюсь. Порывы мои ненадежны, устремления неверны, пожелания тщетны; я хочу и не хочу. А надо, очень надо прийти к согласию с собой, но какой толк делаться колодезником своей души, когда я спускаюсь туда и нахожу лишь пустую тьму и хлад?
Я начинаю думать, что, вглядываясь в эту ночь, становлюсь подобен ребенку, который уставился широко раскрытыми глазами во тьму; кончается тем, что я сам себе придумываю призраки, сам создаю себе страхи; с выездом в Солем все именно так и есть, ведь нет никаких, совсем никаких оправданий для моей паники.