Новый Мир ( № 10 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майя Кучерска я. Наплевать на дьявола: пощечина общественному вкусу. М., «АСТ»; «Астрель», 2009, 320 стр.
Майя Кучерская — редкий среди родных осин и кочек автор честертоновской выделки, то есть такой, которому православный, исходящий из догматов и норм, взгляд на современность не мешает писать современно — живо, раскованно и занимательно. Получается это далеко не всегда и не у всех (смелые попытки поэтической честертониады, предпринятые Тимуром Кибировым, далеко не однозначны). У Кучерской получается, потому что для нее зазор между «так должно быть» и «так есть» — повод не для праведного гнева, а для мягкой иронии. Улыбка сочувствия, улыбка терпимости, признание права ближнего на ошибку и на покаяние — из этих компонентов складывается интонация лучших текстов Майи.
Не исключение и нынешний сборник, в котором Кучерская выступает в качестве газетного публициста и литературного критика. Здесь собраны ее колонки и критические заметки из газет «Ведомости» и «Ведомости — Пятница», несколько интервью и толстожурнальных рецензий. Извне композиция книги выглядит случайной: собрал автор рецензии, а объема не хватило. Ну и пошло в ход все, что ни есть. Однако, вчитавшись, понимаешь: вся эта пестрая смесь не только читается на одном дыхании, но и образует единое целое. Рубрика, которую вела Кучерская как колумнист, называется «Вечные ценности». Именно она образует первую часть книги и задает систему координат всему остальному. «Вкус» у Кучерской неразрывно связан с этической стороной дела. А этика, в свою очередь, опирается на здравый смысл. Именно здравый смысл становится опорой Кучерской — колумниста в особенно сложных случаях — тогда, например, когда ее мнение расходится с мнением официальной церкви. Она не бунтует, она не повышает голос — нет, зачем… Она вполне смиренно указывает на очень простые вещи — например, на то, что люди иногда влюбляются. А потому — глупо митрополиту Клименту считать ересью их желание праздновать День всех влюбленных: «Вероятно, дело тут в том, что митрополит — монах, по чину влюбляться ему не положено, как и иметь семью <…> А потому связи между влюбленностью и появлением семьи <…> владыка просто не заметил», — констатирует она. Это требование простоты, соразмерной человеку, разумной меры во всем (состояние, которое подростки именуют „без фанатизма”) — в этическом измерении — соответствует в измерении эстетическом требованию строгой соразмерности, элегантности и умеренной сложности — без излишеств. Кучерская-критик — прямое продолжение Кучерской-публициста. Мягкость изложения соседствует с жесткостью и определенностью критериев оценки. Когда читаешь ее рецензии, часто содержащие отрицательные суждения, недавние бурные споры о статусе отрицательной (она же — ругательная) критики кажутся пустым сотрясением воздуха. Газетный критик — в отличие от толстожурнального — имеет дело с текстами, значимость которых очевидна и уже доказана, имеет дело с именами . Он никого не открывает (исключения бывают, но они редки). Он экспертирует то, что уже подлежит спросу. И потому — не растолковывает и не анализирует, а оценивает и пересказывает. И то и другое Кучерская делает замечательно. Она пересоздает текст в короткой заметке, делая ее маленькой новеллой, выстроенной на чужом материале. Такой самодостаточной, что и текст уже вроде читать не нужно. Именно в процессе пересказа и выявляются в книге моменты, подлежащие критике. Часы разобрали — собрали. Часы идут. Если какие-то детали выпали, то они лишние. Так под пером Кучерской «распадаются» «Редкие земли» Аксенова, «Человек с яйцом» Льва Данилкина, «The Телки» Сергея Минаева. Cпорить с этими оценками трудно. Не нужно. Но вот вопрос: не слишком ли подогнаны рамки, которые накладывает Кучерская на произведение, к потребительскому критерию?
Дело в том, что я сама прочла книгу Кучерской залпом, со здоровой завистью наблюдая, как автор ее с легкостью делает то, чего я не умею, и на каждой странице мысленно соглашаясь с изложенным. Я тоже — за здравый смысл, и чтобы «без фанатизма». И только одна фраза меня насторожила: «…без увлекательной сцепки событий поезд не пойдет, никакой стиль и меткость описаний роман не спасут, он развалится. Пруст прекрасен в единственном числе, а других не надобно…» То есть, простите, как это «не надобно»? Хорошо закрученная сюжетная проза с легкой философской начинкой — да уж не попса ли это? Такой текст, конечно, очень удобно и приятно читать. Но: новое в литературе создается как раз за пределами сюжетики. То есть если мы будем следовать этой формуле, поезд действительно никуда не пойдет. Качественной беллетристикой рамки литературы не ограничены. Даешь нового Пруста! Только совсем-совсем другого и неожиданного. И пусть критик смотрит недоуменно на этого «чебурашку» и не знает — что же все-таки о нем сказать?
Сергей Самсоно в. Аномалия Камлаева. М., «ЭКСМО», 2008, 544стр. (Проза жизни. Лучшие современные авторы).
Фраза Пушкина о том, что «проза требует мыслей и мыслей» и что, мол, без них блестящие выражения ни к чему не служат, памятна нам по школьным хрестоматиям. Однако, примененная к современному состоянию прозы, она обнаруживает странную неоднозначность. Так, Дмитрий Быков в одном из своих критических обзоров с пушкинской фразой в руках подверг современную прозу остракизму за чреватую пустословием переусложненность. Мол, слова пишутся ради слов, а не ради точной изобразительности. Именно так проинтерпретировал Дмитрий пресловутые пушкинские «мысли». Но, утверждая, что современная проза обнаруживает избыточность формы при недостаточности содержания, он, кажется, поступил опрометчиво. Если текст состоялся, то отскрести в нем слово от образа — невозможно. Бессмысленное это дело. Литература имеет право на сложность. Но сейчас редко его, это право, реализует. Точнее, так: если сложность выражения еще можно встретить у целого ряда авторов, то вот насчет настоящей сложности содержания… То есть «мыслей» в собственном значении этого слова, которых у нашей классики (на которую так любят ныне ссылаться) всегда было в избытке, пожалуй, ни у кого не встретишь. Следовать за Прустом (а и того нет!) в каком-то отношении легче, чем за Томасом Манном. Эстетическое чутье, интуиция встречаются чаще, чем оригинальность мышления. Чем вообще мышление. Наши писатели не мыслят. Обычно мысль в их произведениях — одна, основная. Она же — идея бренда (см. выше). Мыслящие люди поэтому художку вообще не читают, или — читают на досуге…
Роман Сергея Самсонова «Аномалия Камлаева» — сенсация. И вовсе не потому, что он очень хорошо написан (что тоже встречается довольно редко), но потому, что написан он в довольно редком у нас теперь жанре. В подзаголовке, отсылающем к Андрею Белому, значится: «Литературная симфония». Подзаголовок многозначителен: здесь и кивок в сторону модернизма, и означивание тем самым — предельно, на мой взгляд, дерзкое, учитывая полную изоляцию друг от друга всех творческих цехов, — попытки синтеза. На деле же — перед нами беспримесный и беспрецедентный пример современного русского романа идей. Самсонов подхватывает линию, идущую — через Томаса Манна — от Достоевского. Текст, посвященный судьбе советского композитора-авангардиста, и не скрывает своего родства. Модернистская идея музыки как основы бытия, соприродной бытию в его доформенном, стихийном виде, лежит в основе романа, как и у Манна. Но в этом — нет вторичности. Камлаев — не Леверкюн. «Аномалия Камлаева» — не ремейк «Доктора Фаустуса». Подтверждение тому — сюжет. Нарочито упрощенный, почти пошлый. Нарочито какой-то антиманновский. Никаких сделок с дьяволом. Все подчеркнуто обыденно и посюсторонне. Сорокалетний композитор, всемирно известный, с заслуженной репутацией «анфан террибль» мирового музыкального истеблишмента, циник, не считающийся с законами музыкального рынка, приезжает на воды в некий швейцарский городок («Волшебная гора»? Да, если угодно. Но это — не важно. А может быть — Тургенев? Подтексты искать не стоит). Приезжает, поссорившись с женой. Для утешения вызывает любовницу — модель Юлию. Ничего серьезного, чистая физиология. Но неожиданно приезжает жена Нина — как в плохой мелодраме. Юлию — с глаз долой. Нина, оскорбленная, уезжает сама. Когда Камлаев возвращается в Москву, узнает, что Нина, бесплодие которой стало причиной их взаимного отчуждения, беременна. Но может не пережить родов. И вот, в последней главе, герой, в ожидании отцовства, бродит по городу и внезапно находит подкидыша — на одной из московских помоек. Циник и денди, он прижимает к себе грязное одеяльце. И здесь автор прощается с героем. Таков план «повествовательного настоящего».
Эти события перемежаются многочисленными «флешбэками», из которых становится ясен глубинный подтекст происходящего. Момент рождения ребенка — смысловая кульминация биографии главного героя, пересказанной поэпизодно — от момента, когда семиклассник Камлаев прогуливает школу. Это биография музыканта, расположенная в силовом поле между жизнью и искусством, точнее — между истиной искусства и истиной жизни, в том их виде, в каком они могут быть реализованы и поняты в современном мире, проинтерпретированном как мир потребления, искажающий подлинные ценности, наличие которых и для героя и, кажется, для автора — несомненно, что бы ни утверждали постмодернисты. Квинтэссенцией мира потребления оказывается лечебница из первых эпизодов романа, где Камлаев встречает философа Фуке, который пытается интерпретировать музыку Камлаева, но Камлаев посылает Фуке (собирательный образ постмодерниста) куда подальше. Вообще, весь роман — это напряженный диалог о музыке, об искусстве в сочетании с удивительными по силе (еще немного — и услышишь) описаниями самих камлаевских опусов, которые являются ответами на вопросы, возникающие в ходе разговоров.