Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернулся Кречетов, в недоумении посмотрел, протер пенсне, опять посмотрел и скромно присел на диван.
Цельность этого прекрасно-нелепого действия нарушилась, к тому же подошел час обеда. «Пойдем обедать, Бальмонт», — радушно пригласил Гриф.
Бальмонт посмотрел на него уничтожающим взглядом и залился фальцетным саркастическим смехом.
«Я хочу пить, а не есть! Пить… еще!» Он произносил «пть», забавно сглаживая гласную. Опять появился на подносе коньяк и кое-как мы перебрались в столовую. Что-то с одного, с другого блюда полетело на пол. В требовании еще! пть зазвучала уже угроза, змеиное шипение.
«Ах, тебе жалко!.. Тогда вот… монеты, позови прислугу!»
«Здесь не кабак, дорогой Бальмонт», — мягко, но решительно ответил Гриф. И тут началось…
Пришлось уйти и оставить Бальмонта наедине с самим собой. Мне не было ни жалко, ни грустно, ни противно. С того же первого дня мне уяснилось, что Бальмонт страдает самым обыкновенным раздвоением личности. В течение нашего долгого знакомства мне в этом пришлось убедиться окончательно. В нем было два духа, две личности, два человека: поэт с улыбкой и душой ребенка, подобный Верлену, и рычащее безобразное чудовище.
Бальмонт — «одержимый», а вовсе не В. Брюсов, как это для красного словца утверждает 3.Гиппиус.
Он погасил электричество. Собравшиеся к вечеру «грифята», сжавшись в кучку, боязливо прислушивались к грохоту летящих стульев, к звону разбиваемых тарелок и буквально к зубовному скрежету бушующего чудовища.
Какая сила удержала его на несколько часов одного в темноте — не знаю. К часу ночи Бальмонт вышел сам без малейших следов пронесшегося шквала на лице и хотел, чтобы было «много стихов! Стихов!»
Читали все, талантливые и бездарные. А к трем часам ночи башенная гостиная превратилась в затихшую благоговейную аудиторию перед мэтром, который читал им свое завещание.
Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды,Слишком долго Вы молились, не забудьте прошлый свет.
Мудрый завет будущему поколению поэтов, узы, кажется, забытый сейчас.
И так Бальмонт стал постоянным гостем на Знаменке и, не боясь оппозиции «Скорпиона», заложил первый камень в наш фундамент.
Гриф — крылатый, лапчатый, по рисунку художника М.Дурнова, был искусными чьими-то руками вырезан из черного атласа, наклеен на желтый атласный же фон и преподнесен Бальмонту…
Белый. В марте — апреле 1903 года я знакомлюсь с Бальмонтом… Мне трудно делиться своим впечатленьем от встречи с Бальмонтом; она — эпизод, не волнующий, не зацепившийся, не изменивший меня, не вошедший почти в биографию: просто рои эпизодов, которые перечислять бы не стоило; К. Д. Бальмонт — вне комической, трагикомической ноты и не описуєм… Я увидел Бальмонта у Брюсова… Первый вечер с Бальмонтом отметился только знакомством с… Волошиным.
Врезалась в память с ним встреча у «грифов» — дней эдак чрез пять.
— «Вы?.. О, как рада я! — бросила, дверь отворившая, Нина Ивановна Соколова. — Сережки нет; я — одна, я — не знаю, что делать с Бальмонтом!» Пьянел он от двух с половиною рюмок; и начинал развивать вслед за этим мечты, неудобные очень хозяйке (вино — выражение боли); он много работал, прочитывая библиотеки, переводя и слагая за книгою книгу; впав в мрачность, из дому бежавши, прихрамывающей походкой врывался в передние добрых знакомых; прижав свою серую, несколько декоративную шляпу к груди, — красноносый и золотоглазый (с восторженным вызовом уподобленьями сыпаться), с серым мешком холстяным: под рукой; вынимались бутылки из недр мешка; и хозяйка шептала: «Не знаю, что делать с Бальмонтом».
Мы тоже — не знали.
Он — бледный, восторженный, золотоглазый, потребовал, чтоб лепестками — не фразами — мы обсыпались втроем: он желал искупаться в струе лепестков, потому что — «поэт» вызывает «поэта» на афористическое состязание; переполнял вином мой бокал (его Нине Ивановне передавал я под скатертью); и, как рубин, — пылал носик.
— «О, как я устала с ним: ведь уже четыре часа это длится, — шептала Н. И. — Где Сережа?» «Сережа» — «поэт», Сергей Кречетов, — тут же вошел, с адвокатским портфелем; и слушал, как золотоглавый и рубинноносый, но бледный как смерть Константин Дмитриевич нам объяснял, что готов он творить лепестки, так как он — «лепесточек»: во всем и всегда; и кто это оспаривать будет, того — вызывает на бой; я и Кречетов, взявши под руки поэта, увели в кабинет, на диван уложили и уговаривали предать члены покою, отдаться полету на облаке; и опустили уже обе шторы; но Кречетов имел бестактность ему указать: не застегнута пуговица; он, оскорбленный таким прозаизмом, с растерянным видом испанца Пизарро, желающего развалить царство инков, но в силах весьма уверенный, вздернув бородку в нос Кречетову, пальцем ткнул в… незастегнутое это место:
— «Сергей, — застегните!»
Его б по плечу потрепать, опрокинуть (уснул бы); «Сергей» же, приняв оскорбленную позу берлинского распорядителя бара, но с «тремоло» уже прославленного адвоката, надменно оправил свой галстук и вздернул пенснэ:
— «Дорогой мой, я этого места не стану застегивать вам».
И Бальмонт — не перечил: заснул; но едва мы на цыпочках вышли, он заскрежетал так, что Нина Ивановна уши заткнула: такой дикой мукой звучал этот скрежет; и мы за стеною курили, глаза опустив; дверь раскрылась: Бальмонт — застегнувшийся, в пледе, которым накрыли его, молниеносно пришедший в сознание, робкий, с пленительно-грустной, с пленительно-детской улыбкой (пьянел и трезвел — во мгновение ока); он начал с собою самим, но для нас говорить: что-то нежное, великолепное и беспредметно-туманное; мы, обступив, его слушали; то, что сказал, было лучше всего им написанного, но слова утекали из памяти, точно вода сквозь ладони.
От дня, проведенного с ним, мне остался Бальмонт ускользнувший и незаписуемый; а записуемая загогулина (вплоть до штанов) жить осталась как нечто трагическое: не каламбур это вовсе.
Мне первая встреча с Бальмонтом — вторая…
Раз забежал я к нему; очень усталый, в подушках лежал он: «Говорите, сидите: что делали вы? О чем думали?» — квакало еле; я что-то свое, философское, начал; раздался отчаянный храп; я хотел удалиться; Бальмонт, точно встрепанный, переконфуженно квакал: «Я — слушаю вас: продолжайте!» Я рот — раскрыл; и — снова всхрап; я — на цыпочках, к двери. Он вскочил, посмотрел укоризненным, очень насупленным взглядом: «Я этого вам — не прошу!» Мог быть мстительным; Брюсов рассказывал:
— «Раз он таскал глухой ночью меня; он был пьян; я боялся: его пришибут, переедут; хотел от меня он отделаться: стал оскорблять; зная эту уловку его, — я молчал; не поверите, — он проявил изумительный дар в оскорблении, так что к исходу второго, наверное, часа я… — Брюсов потупился, — я развернулся и… и… оскорбил его действием; он перевернулся и бросил меня».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});