Сочинения - Иван Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Слышишь, Мельхиседеков, - сказал рябой ученик, взъерошивая на голове рыжие волосы, - я, брат, еще выпью. Нельзя не выпить. Послушай, что вот напечатано в поэме Елисей.
- Ступай ты с нею к черту! Ты двадцать раз принимался ее читать, отвечал Мельхиседеков, - и надоел, как горькая редька.
- Нет, не могу. Сердись как угодно, а я прочту: мы обязаны читать все поучительное... - И он уткнул нос в книгу.
Когда печальный муж чарчонку выпивает,
С чарчонкой всю свою печаль позабывает.
И воин, водочку имеючи с собой,
Хлебнувши чарочку, смелее идет в бой.
Но что я говорю о малостях таких?
Спросите вы о том духовных и мирских,
Спросите у дьяков, спросите у подьячих,
Спросите у слепых, спросите вы у зрячих;
Я думаю, что вам ответствуют одно:
Что лучший в свете дар для смертных есть вино.
- Вот что, брат, слышишь?
- Так! - сказал Мельхиседеков, - а если дадут тебе тему: пьянство пагубно, я думаю, ты не станешь тогда приводить цитат из поэмы Елисей.
- Кто, я-то? homo sum, ergo... напишу так, что иная благочестивая душа прольет слезы умиления. Приступ: взгляд на пороки вообще, на пьянство в частности. Деление: первое, пьянство низводит человека на степень бессловесных животных; второе, пьяница есть мучитель и стыд своей семьи, третье, вредный член общества, и, наконец, четвертое, пьяница есть самоубийца... Что, брат, ты думаешь, мы сробеем?
- Молодец! а что ты напишешь на тему, которая дана нам теперь: можно ли что-нибудь представить вне форм пространства и времени, какь например, ничто или вездесущество? Ну-ка, скажи!
- Вдруг не напишу, а подумавши - можно. Я, брат, что хочешь напишу, ей-богу, напишу! вот ты и знай! - И рыжий махнул рукою и плюнул.
Остальные два ученика не обращали ни малейшего внимания на этот разговор и продолжали горячий спор!
- Ты погоди! Ты не тут придаешь силу своему голосу... да! Слушай!
Грянул внезапно Гром над Москвою...
Вот ты и сосредоточивай всю силу голоса на слове: грянул, а у тебя выходит громче слово: внезапно, - значит, ты не понимаешь дела. Далее:
Выступил с шумом Дон из брегов... Аи, донцы! Молодцы!..
Последние два слова так пой, чтобы окна дребезжали. У тебя все это не так.
- И не нужно. Я больше не буду петь. Все это глупости. Ты, брат, смотри на песню с нравственной точки зрения. Но так как тебе эта точка недоступна, следовательно, ты поешь чепуху и празднословишь.
- Я тебе говорю: пой!
- Не буду я петь!
- Ну, твоя воля! Стало быть, ты глуп...
- Эй, чижик! - крикнул Мельхиседеков. Из темного угла вышел бледный, остриженный под гребенку мальчуган и несмело остановился среди комнаты. На плечах его был полосатый, засаленный халатишко. Руки носили на себе признаки известной между нами болезни, появляющейся вследствие неопрятности и нечистоплотности. Это был ученик духовного училища. "Вот тебе посуда, вот тебе четвертак, ступай туда... знаешь... и возьми косушку". Мальчуган повернулся и пошел. "Стой, стой! - ска-вал Мельхиседеков, - знаешь свой урок?" - "Знаю". - "Посмотрим. Как сыскать общий делитель?" Мальчуган поднял к потолку свои глазенки и начал однозвучно читать: "Должно разделить знаменателя данной дроби на числителя; когда не будет остатка, то сей делитель будет общий делитель..." - "Довольно... Ты скажи, чтобы не обмеривали, меня, мол, приказный послал... Этот чижик отдан мне под надзор, вот я его и пробираю", - сказал мне
Мельхиседеков. Едва за мальчуганом затворилась дверь, в комнату вошла хозяйка дома, дородная, краснощекая женщина, и закричала, размахивая руками: "Перестаньте, бесстыдники, горло драть! Что вы покою не даете добрым людям!" - "Не сердитесь, почтеннейшая женщина! - отвечал Мельхиседеков. - Вам это вредно при вашем полнокровии..." - "Гуляем,Акулина Ивановна! Гуляем! - сказал рыжий и положил на стол свои ноги. - Вот изволите ли видеть? Свобода царствует!.." - "Ну, ты-то что еще безобразничаешь? Ах ты, молокосос, молокосос! Погоди, - дай только твоему отцу сюда приехать, уж я тебя распишу!.." Я воспользовался тем, что внимание всех обратилось на хозяйку, и незаметно ускользнул за дверь. Экие кутилы!
Декабря 10
Давно я не брался за перо. И слава богу! Небольшая потеря... Итак, слова Яблочкина, что у нас найдутся средства познакомиться со всеми произведениями наших лучших писателей, сбылись вполне. В продолжение двух с половиной месяцев я перечитал столько книг, что мне самому кажется теперь непонятным, каким образом достало у меня на этот труд и силы и времени. Я читал в классе украдкою от наставников. Читал в моей комнатке украдкою от Федора Федоровича, который удивлялся, зачем я пожигаю такую пропасть свеч, но свечи, тоже украдкою, я стал покупать на свои деньги, и покамест все обстоит благополучно... Ну, мой милый, бесценный Яб-лочкин! Как бы ни легли далеко друг от друга наши дороги, куда бы ни забросила нас судьба, я никогда не забуду, что ты первый пробудил мой спавший ум, вывел меня на божий свет, на чистый воздух, познакомил меня с новым, прекрасным, доселе мне чуждым, миром... Какая теплая, какая чудная душа у этого человека! Мало того, что он давал мне все лучшие книги, он делился со мною многими редкими рукописями, которые доставал с величайшим трудом у своих знакомых. И осветились передо мною разные темные закоулки нашего грешного мира, и развенчались и пали некоторые личности, и загорелись передо мною самоцветными камнями доселе мне не ведомые сокровища нашей народной поэзии. Вот, например, начало одной песни. Не знаю, была ли она напечатана.
Ах ты, степь моя, степь широкая,
Поросла ты, степь, ковылем-травой,
По тебе ли, степь, вихри мечутся,
У тебя ль орлы на песках живут,
А вокруг тебя, степь родимая,
Синей ставкою небеса стоят!
Ах ты, степь моя, степь широкая,
На тебе ли, степь, два бугра стоят,
Без крестов стоят, без приметушки.
Лишь небесный гром в бугры стукает!..
Да, вот это песня! Она не походит на ту, которую распевает так часто Федор Федорович:
Черный цвет, мрачный цвет,
Ты мне мил навсегда...
В моих понятиях, в моих взглядах на вещи совершается теперь переворот. Давно ли я смотрел на грязную сцену кутежа моих товарищей спокойными глазами? В эту минуту она кажется мне отвратительною. Воспоминание о робком мальчике, которого посылали за водкою, возмущает мою душу и поселяет во мне отвращение к жизни, среди которой могут возникать подобные явления. И все с большею и большею недоверчивостью осматриваюсь я кругом, все глубже и глубже замыкаюсь в самом себе. С этого времени я понимаю постоянное раздражение Яблочкина против дикого, мелочного педантизма, против всякой сухой схоластики и безжизненной морали, против всего коснеющего и мертвого. Не скажу, чтобы я сделался ленивым оттого, что пристрастился к чтению. Уроки выучиваются мною по-прежнему. Но все это делается ех officio, а уж никак не con amore. Ни одно слово из бесчисленного множества остающихся в моей памяти слов не проникает в мою душу, ни одно слово не веет на меня освежительным дыханием жизни, близкой моему уму или моему сердцу...
Однако, волею-неволею, мне опять нужно положить перо и взяться, за урок. А Федор Федорович спит беспробудно... Тяжело мне мое одиночество в чужом доме. Не с кем мне обменяться ни словом, ни взглядом. Молчаливо смотрят на меня невзрачные стены. Тускло горит сальная свеча. На дворе завывает вьюга. Белые хлопья снегу, пролетая мимо окна, загораются огненными искрами и пропадают в непроницаемом мраке. Тяжело мне под этою чужою кровлею...
11
Вот и экзамены наступили. Наш класс принял на некоторое время как бы праздничный вид. По полу прошла метла, по столам - тряпка. Печь истопили с вечера и дров, разумеется, не пожалели. Впрочем, истопить ее в год два-три раза - расход не велик. Для отца ректора стояло заранее приготовленное покойное кресло. Для профессоров были принесены стулья. Казалось, все придумали хорошо, а вышло дурно: промерзшие стены отошли, и воздух сделался нестерпимо тяжел и неприятен. На это обратили внимание и позвали сторожа с куруш-кою. Сторож покурил - и воздух пропитался запахом сосновой смолы. Федор Федорович, вероятно, чувствовал себя не совсем ловко в ожидании прихода своего начальника. Он торопливо ходил по классу, потирая руки и время от времени поправляя на себе черный фрак, хотя, правду сказать, поправлять его было нечего: он был застегнут по форме, от первой до последней пуговицы. Сидевший у порога на заднем столе ученик, с лицом, вполовину обращенным к двери, с беспокойным выражением в глазах, напрягал чуткий слух, стараясь уловить звуки знакомой ему поступи, чтобы отворить вовремя дверь, что удалось ему сделать как нельзя лучше. "Гм!.. гм!.. У вас тут что-то скверно пахнет..." - сказал отец ректор, опираясь на свою камышовую трость и оборачивая голову налево и направо. "Да-с, есть немножко", - почтительно отвечал Федор Федорович и тоже, верно по сочувствию, оборотил голову налево и направо и пододвинул к столу покойное кресло. Одежда отца ректора была на лисьем меху и на меху просторная обувь. Он отдал одному ученику свою трость, который поставил ее в передний угол, и осторожно опустился в кресло, придерживаясь обеими руками за его выгнутые бока. "Удобно ли вам сидеть? не прикажете ли поправить стол?" - сказал Федор Федорович. "Нет, ничего. Ну, что ж, начнем теперь, начнем". В эту минуту пришли еще два профессора и, после обычных поклонов, скромно заняли свои места. Отец ректор развернул список учеников и положил на стол билеты. Начались вызовы. Мне пришлось отвечать третьим, именно: о памяти. "Отличусь", - думал я, взглянув на билет, и действительно отличился: прочитал несколько строк так беглох что отец ректор пришел в изумление.