Емельян Пугачев (Книга 2) - Вячеслав ШИШКОВ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут разом открываются животворящие родники в душе его, и летят, летят в толпу пламенные крылатые слова, сами собой возникают жесты, исполненные всепокоряющей воли.
Наступает минута ликования, душа толпы доведена до высокого накала: позови сейчас Емельян Пугачёв людей на муки, на смерть – и вся толпа безоглядно двинется за ним.
…Целование руки кончилось.
Два старых солдата, растроганные милостивыми словами Пугачёва, подойдя к царской руке, пристально вглядывались в лицо его.
– Мы, ваше величество, издалечка признали вас за истинного Петра Федорыча Третьего, – говорили они, захлебываясь от волнения. – Мы ведь не единождо стаивали на карауле в Зимнем дворце и видывали вас. Только втапоры вы бороду не изволили носить, а правым глазом так же подмаргивали…
Старики, сами, видимо, веря в слова свои, говорили громко, отчетливо, обращаясь более к народу, нежели к Пугачёву.
В народе снова закричали оглушительно «ура». Громче всех кричали крестьяне: они солдатам верили не в сравненье больше, чем казакам.
Крестьяне всегда были того мнения, что «казак – человек вольный, балованный, да и живет-то супротив мужика куда справней, а солдат – наш брат-савоська, только что косу отрастил, и нуждишка мужицкая – его нуждишка, он свой, ему вся вера».
– Как ваше прозвище? – спросил Пугачёв у стариков.
– Я Фаддей зовусь, Фаддей Киселев, – кланяясь, ответил солдат с рыжими щетинистыми бровями и скуластым лицом. – А вот этот Самсон Астафьев, свояк мой.
– Давилин! Выдать своякам-гренадерам по хорошей шапке да замест лаптей обутки крепкие… В память нашей стречи!
Появился приблудивший к стану Пугачёва расстрига-поп Иван. Он в новых лаптях, в новых суконных онучах, в парчовой, поверх полушубка, ризе; в трясущихся руках его – крест и евангелие, похищенные в егорьевской церкви.
Нос у отца Ивана сизый, вспухший, узенькие глаза заплыли. Всех пленных он быстро привел к установленной присяге.
Пугачёв поднялся, махнул платком и возгласил:
– Жалую я вас, гренадеры, землями, морями, лесами и всякой вольностью, охочих – крестом и бородой! – торжественно поклонился и ушел, позвав за собой Шванвича. За порогом он велел Давилину провести нового есаула в золоченую горницу, а сам прошел к себе в спальню перевести дух и выпить водки для сугрева: он изрядно прозяб, ноги в козловых сапогах совсем зашлись у него.
***Михаил Александрович Шванвич, девятнадцатилетний юноша, высокий, корпусный, с открытым краснощеким лицом, на вид казался значительно старше своих лет. Он точно так же порядком продрог и, прислонившись спиной к горячей печке, с любопытством оглядывал разукрашенную, как в театре, комнату. Трон, двуглавые орлы, знамена, английские, в высоком футляре, часы, даже портрет великого князя Павла Петровича!..
Внутренно ухмыляясь, столичный офицер Шванвич думал: «Ну, конечно же, он самозванец. У него и выговор-то малороссийский. Да и манеры грубые…
Значит, верно мне сказали в Казани, что есть это простой донской казак Емелька Пугачёв. А вот по осанке да сообразительности, пожалуй, мог бы и царем быть. Во всяком разе, актер натуральный! Роль свою ведет с искусством. Попробуем и мы играть свою». Голова юноши наполнена сумятицей, а в душе – то надежда, то уныние. Почва под его ногами колебалась, а впереди туман, туман, полное неведение! Все его солдаты в плену, сослуживцы-офицеры уничтожены. Да и сам-то он спасся чудом. Да и спасся ли?
– Скажи-ка, друг, откуда ты будешь родом? – прервав его мысли, заговорил вошедший Пугачёв и сел к столу, на котором в порядке лежало несколько письменных приказов.
– Родился я в Петербурге, – ответил Шванвич. – Покойная государыня Елизавета изволила крестить меня.
В густых усах Пугачёва промелькнула озорная усмешка. Взглянув в лицо Шванвича, он подумал: «Ты, брат, вижу, такой же крестник Елизаветы, как я был когда-то… хе-хе… крестником Петра Великого», – и сказал, расчесывая гребнем бороду и челку на лбу:
– Так, так!.. Значит, есть ты – Шванвич? Ну, так я про тебя и про родню твою от тетушки Лизаветы слыхивал. Не твой ли батька, алибо дядя, Алешку Орлова палашом рубанул?
Шванвича эти слова очень удивили – он не знал, разумеется, что необычной силы память Пугачёва сохранила случайно подслушанный много лет назад, в Кенигсберге, разговор пьяных офицеров об этой истории.
– Сей грех приключился с моим родителем, лейб-компанцем, тоже гренадером, – пролепетал Шванвич, широко открыв на Пугачёва свои серые вдумчивые глаза.
– Жалко, что он, родитель твой, головы Алешке-т не смахнул, все бы одним недругом помене на свете было. – Пугачёв вздохнул и потупился.
– Обидчик вашей персоны есть и кровный обидчик моего отца, каковой через Алексея Орлова по сей день в опале, – приходя в себя и пряча лукавый огонек в глазах молвил Шванвич.
– Вишь ты! – воскликнул Пугачёв, сделав в воздухе угловатый жест указательным пальцем. – Стало, мы с тобой вроде как… равнообиженные…
Ну, ин ладно! А вот полковник Лысов сказывал мне, что ты морокуешь говорить по-иностранному. Верно ли?
– Так, государь, умею.
– Ну, так подь-ка сюда, на тебе вот бумагу да перо, возьми вон в том месте напиши что-либо по-шведски…
Шванвич молча взял из рук Пугачёва исписанную четвертушку бумаги – указ приказчику Воскресенского завода П. Беспалову, перевернул её и принялся писать. Он шведского языка не знал и написал по-немецки: «Ваше величество Петр Третий».
– Теперь напиши еще… какой ты знаешь язык.
Шванвич написал по французски: «Великий император Петр Первый».
Пугачёв поднес листок к глазам, наморщился, проговорил:
– Эх, худо видёть стал, все глаза-то выплакал из-за злодеев, из-за гонителей своих. – Он достал очки, протер их уголком скатерти, неуклюжим жестом оседлал ими нос и долго всматривался в написанное, затем сказал:
– Мастер! Дюже хорошо обучен. Ты пригодишься мне. Авось, бог приведет иноземным королям писать да государям. Обо мне вся земля услышит, а как дойдет до дела, все государи-одномышленники за меня горой вступятся. Я-то искони русский, не Катерине, а мне владеть русской землей… Ну да это еще долга песня! – Он взглянул на портрет Павла Петровича, хотел еще что-то сказать, но только махнул рукою:
– Ну, иди! Служи мне верно. Да в порядке себя держи! – добавил с непонятными Шванвичу рассеянностью и равнодушием.
Шванвич ушел. В прихожей то и дело хлопала наружная дверь, стучали подкованные каблуки, слышались сдержанные голоса, иногда дверь в золоченую горенку приоткрывалась, высовывалась чья-либо борода. Пугачёв отмахивался рукой, дверь со скрипом закрывалась снова.
Швырнув очки в ящик стола (он в стекла их ничего не видел), Пугачёв с напряжением всматривался в мудреную пропись Шванвича. Раздувая ноздри, долго посапывал и морщил лоб. Затем взял перо и, поглядывая на бисер букв, стал писать каракульки. Рука, ловко владевшая саблей, с трудом держала мягкое гусиное перо… Дверь скрипнула, он бросил перо и поднял голову.
Перед ним, покашливая в горсть, стоял Максим Шигаев.
– Слышь-ка, Максим Григорьич! – сказал Пугачёв, прикрывая широкой ладонью бумагу. – За этими хлопцами – Шваныч да другой с ним – треба покрепче досмотр держать.
– Да ведь их, офицеров-то, много понахватано, батюшка Петр Федорыч, их без малого дюжина теперь у нас. Конешно – дворяне! За ними глаз да глаз!
– Мне желательно не в ком ином прочем, а в Шваныче увериться, – прервал его Пугачёв. – Он иностранным обучен и нам горазд надобен. Ежели по молодости лет будет в нем шатание, ну так и одернуть можно, чтобы опять к нашей дорожке потянул. Смекаешь? Шваныч, я чаю, человек хоть и молодой, а кубыть надежный. Я чаю, Шваныч назад глядеть не станет. Его отец от вышнего начальства обиженный, а по отцу – обижен и сын. Смекаешь, что к чему? Алешка Орлов, граф, отца-то изобидел, отец-то харю Орлову, графу, порубил палашом, из-за княгини одной перетырка вышла у них. Она и того и другого приголубливала, а собой такая – взглянешь, закачаешься, одно слово – фрухт, – с легкостью, даже с оттенком удовольствия плел измышленье Пугачёв. – И вот сдается мне, Максим Григорьевич, что хлопец не больно-то правителями довольный, а скорее всего нашу руку станет держать. Глаза у него дерзкие, и как сказывал он мне про обиду, аж затрясся весь. Ты как полагаешь?
Житейски опытный Шигаев не мог не согласиться с доводами Пугачёва, но в его душе гнездилось врожденное предубеждение к дворянству, и, мазнув концами пальцев по надвое расчесанной бороде, он уклончиво ответил:
– Время укажет, батюшка Петр Федорыч. Правда, что он не сам пришел к нам, а привели его… Ну, да ведь своевольных-то дорожек ихнему брату, дворянам, к нам и нетути… Да еще надобно дознаться: богаты его родители, алибо малосильны; родовитые господа, алибо захудалые какие обсевки в поле?
– Бедные его родители, самые бедные! Он сам так толковал… – поднял голос Пугачёв; ему очень хотелось склонить упорного и подозрительного Шигаева на сторону Шванвича. – Одним словом, Григорьич, недельки через две ты отрепортуешь мне о нем… Ты что, по делу?