Земля обетованная - Владислав Реймонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут еще эта телеграмма вселила в него тревогу; Люция в весьма решительных выражениях грозилась разыскать его даже у невесты, если он не появится во вторник, а там будь что будет!
Ее страстная натура, — он это знал, — способна на все, поэтому ехать было необходимо.
Ему уже осточертели и ее любовь, и красота; и вообще эта связь так тяготила его, что жизнь была не в жизнь.
А тут еще Анка.
Он чувствовал, что не любит ее, а когда она смотрела на него кротким, преданным взглядом, начинал ее просто ненавидеть.
А между тем приходилось разыгрывать из себя влюбленного, ласково улыбаться, смягчать голос, когда хотелось ругаться, быть предупредительным, нежным, как и пристало жениху.
Роль эта была ему в высшей степени отвратительна, но он вынужден был так поступать ради отца, ради Анки, и кроме того, воспользовавшись приданым невесты, он связал себя по рукам и ногам.
«Женюсь и баста! Разве мало браков заключается не по любви?» — пытался он утешить себя, но его гордая, самолюбивая натура не могла смириться с этим.
Все восставало в нем при мысли, что из-за этой женитьбы он окажется в положении пешки, и если захочет чего-то достигнуть в жизни, придется долгие годы трудиться, эксплуатируя рабочих и машины, надрываться, чтобы урвать хоть что-то для себя. И это теперь!..
Теперь, когда Мюллер недвусмысленно дал ему понять, что, женись он на Маде, к нему перейдет управление фабрикой, миллионное состояние и огромное дело, которое позволит ворочать еще большими.
С некоторых пор он испытывал отвращение к мелким сделкам, к своей фабрике, которую начал строить с весны, к необходимости на всем экономить, выгадывая в результате каких-то несколько жалких сотен.
Столько лет тянуть лямку, работать не покладая рук, с невероятным трудом добывая каждый рубль, столько лет отказывать себе во всем, мечтать о свободной, независимой жизни, — и теперь, когда женитьба на Маде сулит осуществление заветных желаний, жениться на Анке и впредь влачить жалкое существование…
И он всеми силами души противился этому.
Когда Анка позвала ужинать, он сердито посмотрел на нее и, ничего не сказав, пошел к отцу, чтобы перекатить его в столовую.
Ужин прошел очень оживленно: ксендз спорил с Зайончковским о политике, к нему присоединились пан Адам и Кароль, который безжалостно издевался над политическими взглядами Зайончковского, а заодно высмеивал оптимизм ксендза и со злостью обрушился на отца, заметив ему, что в нынешнее время первостепенное значение придается не пушкам, а дипломатии.
— Как бы не так! — сердито возразил старик. — Я могу привести тебе множество примеров, что прав всегда тот, у кого больше пушек и войска. Главное — сильная, хорошо обученная армия. Она — разум и душа государства.
— Нет, пан Адам, душа государства — справедливость, которой оно руководствуется в своих действиях.
— Государством правит желудок, его потребности, — сказал Кароль умышленно, чтобы досадить ксендзу; тот стал ему перечить, говоря, что все свершается по воле Божьей; она-то и есть воплощение справедливости, на том, дескать, мир стоит.
Каролю наскучили эти бесплодные рассуждения, и он замолчал, но, когда ксендз, отец и Зайончковский стали доказывать ему, что без Божьего соизволения на земле ничего не происходит, он не сдержался и злобно заметил: Конечно, объяснять происходящее в мире с помощью катехизиса проще простого, а порой так даже забавно.
— Кощунствуешь, сударь! Да, кощунствуешь и вдобавок еще нас оскорбляешь. Эй, Ясек, пострел, огоньку трубка погасла! — крикнул ксендз прерывающимся от возмущения голосом, и трубка задрожала у него в руке.
Он посасывал ее, но она не раскуривалась: мальчику никак не удавалось поднести к ней спичку, за что старик стукнул его чубуком по спине и продолжал убеждать Кароля.
— И вам не жалко покидать этот райский уголок? — вполголоса спрашивал Макс у Анки: они не принимали участия в общем разговоре.
Макса предмет спора нисколько не занимал, а девушка явно грустила.
Кароль в эти дни избегал ее, и эта перемена в нем наполнила ее смутной тревогой и предчувствием беды.
— Что, у Кароля какие-нибудь неприятности? — не отвечая на вопрос Макса и не поднимая головы, спросила она.
— Нет. А почему вы об этом спрашиваете?
— Мне так показалось. Правда, я забыла, как много хлопот у него с фабрикой… — прибавила она совсем тихо, словно хотела убедить в этом себя и рассеять тревожные подозрения.
Подняв голову, она исполненным беспокойства, любящим взглядом посмотрела на хмурое лицо Кароля, и от нее не укрылось, с какой злобой он поглядывает на ксендза.
— А как вы с усадьбой поступите?
— Дедушка хотел продать ее, но Кароль воспротивился, и я ему за это бесконечно благодарна. Мне так дорог этот дом, и я просто не могу себе представить, что в нем поселятся чужие люди. Ведь почти все деревья в саду и живая изгородь посажены матерью Кароля или мной. Представляете, как тяжело было бы навсегда расстаться со всем этим.
— Можно в другом месте купить усадьбу ничуть не хуже.
— Конечно, можно, только это будет уже не Куров. — Ее задело, что он не почувствовал и не понял, как она привязана к этому клочку земли, на котором выросла.
Ссора, вспыхнувшая снова между ксендзом и Зайончковским, заставила их замолчать.
— Послушай-ка, сударь, что я тебе скажу: по фамилии ты Зайончковский, а по прозванию — «Баранья голова»! — Ксендз вышел из себя и стукнул чубуком об пол. — Эй, Ясек, огоньку!
— Господи Иисусе, что он такое болтает! Томек, бестия, запрягай лошадей! — рявкнул Зайончковский, оборотясь к двери в кухню, где ужинал его кучер, и, не простившись, выбежал на крыльцо, надевая на ходу пальто, потом вернулся за шапкой, искал ее по всем комнатам, а найдя, ворвался в столовую.
— Благодарите Бога, что сутану носите, не то я бы вам показал, как обзывать меня «Бараньей головой»! в бешенстве крикнул он и стукнул кулаком по столу.
— Чай прольете, сударь, — спокойно сказал ксендз Шимон.
— Садитесь, соседушка! Ну есть ли из-за чего сердиться, — урезонивал Зайончковского пан Адам.
— Не сяду! Меня в этом доме оскорбляют, и ноги моей больше тут не будет!
— Не проливай чай, сударь, и езжай себе с Богом, — тихим голосом сказал ксендз, поднимая стакан, который подпрыгивал от ударов кулака.
— Иезуит! Ей-Богу, сущий иезуит! — заорал Зайончковский и, еще раз трахнув по столу, выскочил из комнаты.
Со двора, а потом с дороги донесся его голос и тарахтанье удалявшейся брички.
— Слыханное ли дело, из-за таких пустяков обижаться. Не человек, а порох!
— Вы, ваше преподобие, задели его за живое.
— Пускай не болтает глупостей.
— Каждый имеет право высказать свое мнение.
— Если оно совпадает с нашим, — язвительно ввернул Кароль.
— А ведь этот разбойник никак в самом деле уехал. Эй, Ясек, огоньку! — крикнул ксендз и вышел на крыльцо посмотреть вслед Зайончковскому. — Видали скандалиста! Накричал, выбранил меня и укатил, бестия.
— Вернется, это ведь не в первый и не в последний раз, — сказала Анка.
— Гм, вернуться-то он вернется, но что подумает о нас пан Баум.
— Подумает, что у вас хороший сон и аппетит и время вам некуда девать, коли тратите его на такое ребячество, — иронически заметил Кароль.
Ксендз посмотрел на него сердито, но уже в следующую минуту глаза его снова лучились добротой; выколотив и набив трубку, он подставил ее Ясеку: прикурить.
— А у тебя, сударь, наверно, зубы болят. Это к дождю…
Вскоре он простился и ушел.
Наступило долгое молчание.
Старик Боровецкий задремал в своем кресле.
Анка с прислугой убирала со стола, а Кароль, сидя в глубоком кресле и покуривая папиросу, насмешливо поглядывал на Макса, не спускавшего восторженных глаз с Анки.
Вскоре все разошлись по своим комнатам.
Максу постелили в гостиной, выходившей в сад.
Была чудная ночь. К проникновенно-печальным соловьиным трелям присоединились дрозды из приречных кустов, и каскад дивных звуков хлынул в тихую, волшебную июньскую ночь; от нагретой земли исходило тепло, на небе сияли звезды, благоухала росшая под самым окном сирень.
Максу не спалось.
Он открыл окно и, глядя в повитую туманом даль, думал об Анке. И вдруг услышал ее тихий голос.
Высунувшись в окно, он увидел ее сидящей на подоконнике во флигеле, который стоял под прямым углом к дому.
— Скажи, чем ты огорчен? — послышался молящий голос.
— Ничем я не огорчен, просто нервы расходились, — отвечал мужской голос.
— Поживи денька два-три дома и немного успокоишься.
В ответ послышалось невнятное бормотание. Потом Макс уже не мог разобрать слов: первый голос звучал так тихо, что его заглушало доносившееся с лугов кваканье лягушек, тарахтенье телег на дороге и птичье пение, которое становилось все громче.