Арон Гуревич История историка - Арон Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда же я обнаружил, что мои изыскания в ряде существенных пунктов перекликаются с тем научным движением, которое параллельно происходило в зарубежной историографии (оно зародилось, конечно, гораздо раньше меня). Его истоком явилась Школа «Анналов», а затем эта «радиация», шедшая из Парижа, распространилась более широко.
В 1967 году я впервые получил возможность выехать за границу: мой польский друг, варшавский профессор Станислав Пекарчик, тоже скандинавист, прислал мне личное приглашение, благодаря которому я смог отправиться в Польшу с женой и дочерью, не преодолевая тех препон, которые были бы выставлены при попытке получить научную командировку. В Варшаве, познакомившись с рядом коллег, я ощутил себя в родном социалистическом лагере, в рамках той же господствующей идеологии. Но, как они тогда шутили, — «лагерь один, но в нашем бараке повеселее». И действительно, листая польские исторические и философские журналы, я находил работы, в которых выдвигались положения, немыслимые для «Вопросов истории», «Вопросов философии» или других советских изданий.
Я общался с такими людьми, как Пекарчик, Александр Гейштор, будущий президент Польской Академии наук, тогда директор Исторического института Варшавского университета, Генрик Самсонович, специалист по средневековой урбанистике, в будущем ректор университета в Варшаве, молодой тогда Бронислав Геремек, близкий друг Ле Гоффа. За год или два перед моей поездкой была совершена своего рода научная вылазка Школы «Анналов» в Польшу, и корифеи этой школы установили тесные личные контакты с польскими коллегами, что оказало на лучших представителей польской исторической науки очень заметное влияние и имело долговременные последствия.
Я убедился и в том, что школа, работающая над проблемами эпистемологии истории, также получила в Польше гораздо большее влияние, чем у нас; об этом свидетельствовали мои встречи с тогда еще молодым и похожим на мальчика познанским профессором Ежи Топольским, о кончине которого в прошлом году я глубоко сожалею. Беседы, выступления перед польскими коллегами, участие в дискуссиях — все это способствовало более интенсивному приобщению к новому направлению исторической мысли. Конечно, и в Польше я встречал историков совсем других ориентаций, но все же там были и те, кто мыслил более современно, нежели значительное число моих советских коллег. Польша — не такая уж западная страна, но все‑таки пребывание в ней стало для меня первым «глотком свободы».
На родине единомышленников у меня было немного. Те, кому нравилось то, что я делаю, сплошь и рядом вели себя так. Подходит человек, посмотрит направо и налево, чтобы убедиться, что его слов не услышат посторонние уши, и говорит: «Как интересно то, что ты делаешь, что ты опубликовал». Все мои работы были на некой грани подзапретности или во всяком случае сомнительности.
Но общение с французской исторической мыслью давало мне и вдохновение, и уверенность в том, что я на верном пути. Когда вскоре после публикации «Проблем генезиса феодализма» я послал Ле Гоффу оттиск одной из моих статей, опубликованной на английском языке, он заказал мне статью в журнал «Annales». Это было большое отличие — в этом журнале наших историков печатали очень редко и не всегда с полным одобрением. Например, публикацию статьи А. Д. Люблинской (то ли это была вступительная статья к русскому переводу книги Блока «Характерные черты французской аграрной истории», то ли какая‑то другая) Бродель, шеф редакции, снабдил своим предисловием. Есть такая точка зрения советских историков, писал он, но представители «Анналов» с ней согласиться не могут.
Было очень приятно получить номер «Анналов», где мою статью о формах собственности и обмене дарами в Европе эпохи Раннего Средневековья поместили в рубрике «Новые рубежи». И это действительно были новые рубежи для французских историков. Хотя кое‑кто из них тоже занимался подобными вещами. Примерно в это же время вышла книга Ж. Дюби, где были очень интересные, даже вдохновенные страницы, посвященные роли обмена дарами. Но скандинавский Север, как я уже подчеркивал, оставался да и теперь остается вне поля зрения французских медиевистов, и это серьезно затрудняет понимание многих аспектов средневекового социального строя и средневековой культуры.
* * *В то время я только еще подходил к проблеме, которая стала для меня выясняться ближе к середине 70–х годов. А именно: наряду с официальной культурой и религиозностью в средневековой Европе существовал другой мощный пласт культуры, в орбиту которой так или иначе были втянуты все — от плебеев до аристократов, светских и церковных. Но только воспринимали они эту культуру, которую условно можно было бы назвать «народной культурой», по — разному.
Понятие «народная культура» было введено в гуманитарную мысль прежде всего под влиянием Бахтина. Конечно, и до него на Западе существовали работы, в которых говорилось о специфической религиозности простонародья. Но она рассматривалась как некоторое остаточное явление, нечто маргинальное, периферийное, естественно, заслуживающее известного внимания, но не включавшееся в концепцию средневековой культуры, взятой в целом. Между тем книга Бахтина «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса», вышедшая в первый раз в 1965 году, оказалась поистине революционной. Я помню то впечатление разорвавшейся интеллектуальной бомбы, которое она произвела и на меня, и на моих друзей, и вообще на всех ее читателей.
Несколько раз я сталкивался с трудами, несущими на себе отпечаток игры ума гениального ученого, который конструирует картину, представляющуюся ему, надо полагать, отражением объективно существовавшего мира прошлого. Это построение в определенном смысле продуктивно, потому что будит мысль, вызывает на спор и заставляет осмыслить новые проблемы или заново подойти к тем, что казались решенными, ясными.
К такого рода книгам я отношу труд Бахтина и по меньшей мере еще две книги. Меня, молодого скандинависта, в свое время поразила одна книга, вышедшая задолго до того, как возникли ростки Школы «Анналов». Это труд замечательного датского историка Вильгельма Грёнбека «Наш народ в древности» (в немецком переводе — «Культура германцев»), вышедший в 1908–1912 годах. Следы его огромного влияния можно невооруженным глазом обнаружить во всех моих скандинавистских работах и работах по народной культуре. Вот и сейчас мой юный коллега читает мне ее, я возвращаюсь к ней в третий или четвертый раз.
У Грёнбека были, конечно, некоторые издержки, рожденные тем временем, когда он эту работу создавал. Один из главных тезисов его труда — идея господства родового строя и родового коллективного сознания, растворяющего в себе индивидуальность человека, — не выдержала критики современных исследователей, и я принадлежу к числу тех, кто с ним не согласен.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});